«Один вопрос ученика может всё изменить»
Очень живой собеседник, во время интервью Константин находится в постоянном движении, словно бы некая внутренняя «пружина мысли» заставляет его соотносить слова с положением в пространстве. И этот внутренний динамизм, наверное, и есть та точка, из которой растет все многообразие его творческих устремлений и реализаций...
– Костя, один из насущных вопросов тебе: кем ты себя считаешь? У тебя много амплуа, ты работаешь во многих жанрах, и поэтому…
– Я могу сказать, что есть все равно какие-то внутренние приоритеты, какая-то выстроенная лестница. И в первую очередь я бы сказал о себе, конечно, – поэт, во вторую – педагог, в третью – публицист, и в четвертую – драматург. Уточню, что градация, которую я сейчас выстроил, – это градация от вещей, которые ты делаешь для себя, с чистой радостью, и к тем вещам, которые все-таки кормят. С другой стороны, нельзя сказать, что эти последние делаются без радости. Например, театром я занимаюсь с великим удовольствием, тем не менее, театр – это командная игра, и там очень трудно царить автономно, с индивидуализмом там приходится подвинуться. Я этому, кстати, достаточно долго учился, потому что привык быть таким, знаете, свободным художником…
– А свободный художник – это ведь, как правило, еще и самолюбие.
– Да, да, и я здесь, к сожалению, не исключение. И естественно, что в той степени, в которой я это осознаю, я пытаюсь с этим работать. И театр для меня в этом контексте – как лакмусовая бумажка. То есть – могу ли я умалиться (вот верное слово, да), и принять, что я здесь только очень небольшая, хотя в каком-то смысле первичная, часть большого целого. Потому что театр – он воспитывает в тебе это, кстати, не хуже церкви. Он тебе говорит: а-а, драматург?.. а ты знаешь, вот мы сейчас… тут есть режиссер, который сейчас тебя истрактует, как хочет, и тут есть актеры… и все прочее, абсолютно по булгаковскому «Театральному роману». Это просто как зеркало. И твое «Я» сначала локтюшками туда-сюда, сопротивляешься, пыжишься, а потом думаешь, ну, это жанр такой, никуда не денешься, а не нравится, ну, иди тогда сольно, Гришковцом…
– Да уж, и не надо никаких платных тренингов, которые сейчас так модны…
– Да, если совсем просто, то тут встает вопрос смирения, которому необходимо учиться. Потому что периодически в тебе появляется какой-то индюк, который вдруг начинает кричать: что ты делаешь в этом городе, бросай все нафиг, кто ты такой, кому ты здесь нужен?! Скажем, когда мы делали «Кировку»… в Челябинске ведь нет прецедентов авторского мюзикла… было очень непросто. И нужно было найти внутри себя нечто, что могло бы это уравновесить. Для меня одним из этих уравновешивающих моментов стало понимание того, что если в Челябинске когда-нибудь будет современный музыкальный театр, то он должен с чего-то начинаться. И пусть это будут первые шаги: «Аркаим», «Кировка»…
Вообще, музыкальный театр – это вещь по видимости достаточно легкомысленная. Тут есть большой соблазн идти по легкому пути. И под музыкальным театром подразумевают обычно «Летучую мышь», «Фиалку Монмартра» и т.д. Потому что для восприятия «Jesus Christ Superstar», «Юноны и Авось» или «Орфея и Эвридики» требуется уже иной уровень, настройка не на развлекательность. И поэтому моя последняя работа в Екатеринбурге – «Мертвые души» – все-таки для меня знаковая, потому что мы сумели прорваться через эту мюзикловую легкомысленность…
– «Мертвые души» – это тоже мюзикл?
– Это скорее что-то на грани мюзикла и оперы. Там есть вещи очень серьезные.
– Ты выступал в качестве автора либретто? По-моему, «перелицевать» «Мертвые души» под музыкальный театр – это еще та задача…
– Я сделал либретто и написал все поэтические тексты. Это было очень непросто. Пришлось кое-что добавить в сюжет, и, соответственно, пришлось придумывать очень много слов, которых нет у Николая Васильевича. И я горд тем, что швов между Гоголем и тем, что сделал я, фактически не видно. Было много и других трудностей. Это касается стилистики, атмосферы. Это касается, наконец, совершенно неожиданной развязки, которой я отдельно горжусь, потому что в последние пять минут переворачивается всё.
То есть в общем я очень доволен этой работой. Во многом успех связан с тем, что получилось сотрудничество с Александром Пантыкиным, «дедушкой уральского рока», он написал прелестную музыку, которая местами по-хорошему очень сложна. Ну и в целом Театр музыкальной комедии под руководством Кирилла Стрежнева, режиссера, для которого этот спектакль – очень мощный рывок. Потому что у людей формируется новое отношение к театру музыкальной комедии. То есть уже в самом названии театра есть некий бокал шампанского, с которым можно посидеть и отдохнуть под гриль… И то, что мы в этом театре делаем, последние вещи – у меня же там четыре спектакля идет, – это очень серьезно...
– Перечисли, пожалуйста.
– Первой была «Ночь открытых дверей» по Диккенсу, по «Рождественской повести». Это такой семейный спектакль, не слишком мудреный, но с достаточно серьезной диккенсовской подоплекой, потому что рассказывал людям, что кромешная, тотальная заинтересованность деньгами – зло в чистом виде. Многие зрители, кстати, проявили очень большое недовольство – я подслушивал в перерывах, – говорили, мол, что такое, мы пришли сюда отдохнуть, а нас жизни учат... Потом был спектакль «Храни меня, любимая». Это была постановка к прошлому юбилею Великой Победы. И она была, можно сказать, по мотивам, по отголоскам многих книг и фильмов о войне… Потому что о войне уже написано все, наверное.
Потом мы сделали жесткий молодежный мюзикл «Силикон». И «Силикон» стал одним из самых успешных проектов. С одной стороны, он один из самых попсовых, а с другой – затрагивает невероятно серьезные вещи. Это уход подростков в интернет, в суррогат, искусственность жизни, невозможность выстроить какие-то коммуникативные связи в повседневной реальности, наркотики, одержимость сексом и незнание, что с этим делать… Получилось довольно-таки интересно, местами очень жестко, и до сих пор, уже три с половиной года спустя, мюзикл идет на аншлагах в разных городах.
И последняя работа в Екатеринбурге – это «Мертвые души». И пока я ставлю ее выше остальных.
– Можно, наверное, сказать, что опыт драматурга – это опыт путешествий в другие времена, это возможность и способность души двигаться сквозь время… Как ты считаешь, ты именно через литературу развил в себе эту способность, или это то, что дано?
– Я как раз недавно в одной из публикаций пытался размышлять о том, что для человека читающего, наверное, любовь к тому или иному месту/времени определена литературой. Что же касается эпох, то да, есть эпохи, в которых ощущаешь себя более комфортно, и, кстати говоря, это очень интересно соотнести… Потому что те вещи, которые я сделал без малейшего внутреннего напряжения, это Диккенс, «Ночь открытых дверей», и Гоголь, «Мертвые души». Вот это те эпохи, в которых мне хорошо. «Силикон» же – это ультрасовременная постановка, современная эпоха, в которой мне очень дискомфортно. Это, видимо, и определяет легкость, с которой делаешь. То есть мне пришлось очень многое измышлять, во многом копаться, вплоть до систематизации знания молодежного сленга. Потому что, оказывается, я очень неважно в этом ориентируюсь, а надо, потому что это язык, на котором они говорят… А с Гоголем абсолютно никаких проблем, ничего, все само пишется, и ароматным гоголевским языком. Почему? Та эпоха любима, она ближе.
«Я ощущаю себя одиночкой»
– Если не возражаешь, давай теперь обратимся к колумнистике. Пару лет назад ты выпустил целую книгу, «Дневник колумниста». Чем тебя привлекает этот жанр?
– Я считаю, что колумнистика, как ни странно, наиболее близка поэзии. Среди прозаических жанров нет, наверное, ничего более близкого стихотворениям – потому что вот эти фиксирующиеся непосредственные впечатления, и потом проецирование их на читателя с попыткой вдохновить читателя этим впечатлением, – не фактография, даже не мысль, а чистое впечатление от жизни, чистая эмоция, которая там доминирует, – мне это очень близко. И то, что колумнистика сейчас в чести, конечно, меня очень радует.
Ведь сейчас у нас, по сути, засилье фактографической журналистики. И у читателя появляется вполне естественное желание, чтобы была какая-то разрядка на странице, чтоб было где отдохнуть глазу. Чтобы вдруг появилась колонка с чем-то… ну, скажем, просто – об облаках зимних… То есть у читателя должно быть ощущение свободного дыхания. Отсюда и нарочито легкий стиль — формат диктует… Но, как известно, выразить простую мысль сложно легче, чем сложную мысль – просто.
– А разве колумнистика не может быть аналитической, фактографической, социально ориентированной, и т.д.?
– Наверное, может, но для такой колумнистики я бы избрал другой термин. Поскольку поэзия для меня на первом месте.
– Стихи, и драматургия, и колумнистика – это все тексты. Ты считаешь, что только через чтение идет у человека движение к аутентичности, к реализации своего человеческого предназначения, или есть какие-то другие пути?..
– Я думаю, что было бы не совсем верно распространять литературу на всю жизнь, как некий главный камертон, благодаря которому человек развивается… Разные люди, наверное, приходят к пониманию каких-то глубин через разное. Просто каждому дается свое. Потому что сколько в литературе (как и в религиозной сфере, кстати) поверхностного и глупого понимания вещей. И тут – смотря насколько глубоко человек копает. Вот, например, Чехов очень здорово сказал, что он почему, собственно, атеистичен… потому что это как талант – дается человеку религиозный талант или не дается. Вот у меня нет религиозного таланта, — Чехов сказал про себя. Но у него есть другой талант. И где-то на вершине ведь все равно вновь все воссоединяется – эта вот чуткость понимания жизни и «надмирных», неочевидных истин.
А как много людей, просто вообще не понимающих, что такое литература, даже и занимающихся литературой и читающих… так же и в религии, думаю.
– Потом эти истины будут очевидными?
– Да. Потом будут. Потому что и религия, и литература – это способ понимания неочевидных вещей, которые, в общем, когда-то будут очевидными.
– И, наверное, в детстве были проблески очевидности у каждого из нас…
– Да, естественно, поскольку там ближе к пра-, ближе к истокам.
– Там меньше было социумного человека…
– Да, согласен. У меня, кстати, есть на эту тему занятие с детьми, «Поэзия детства», в котором я пытаюсь проанализировать эти вот истоковые вещи, мысленно вернуться к ним. Но с детьми как раз это сложно, даже со старшеклассниками. Со взрослыми уже проще. Взрослые уже понимают, что потеряли, чувствуют привкус потери. А дети еще нет.
– Можно, наверное, говорить о том, что сегодня существует эрзац литературы, который на самом деле вытеснил все. Слово постмодернизм, возможно, тут уместно… Понятием игры оправдываются любые бессодержательные формы. Они могут быть внешне очень броские и бойкие, и однако…
– Я абсолютно согласен. В этой сфере кучкуются в основном люди, которым интересна не глубина, а пестрота. И следствие: как минимум – писание без запятых, как максимум – такое желание придавить читателя коленом. Произвести некий внешний эффект, за которым мало что будет стоять. Но мигалка уже сработала, ты уже повернул голову, потому что едет, сверкает и гудит. Сейчас очень много таких людей. Наверное, проще, говоря о Челябинске, наоборот, назвать тех, кто этим не занимается.
Вообще, для меня Челябинск – такой город, в котором нет золотой середины. То есть существует, например, наш Союз писателей, консервативный, патриархальный, в огромной мере такой соцреалистический. И существует, как реакция, как вторая крайность, постмодернизм, существуют все эти гопкомпании, в которые приходят молодые мальчики и девочки, и им говорят: мы вас научим писать стихи за два дня…
– Раскованность, свобода?
– Раскованность, побольше мата, поток сознания… Выкликайте друг друга по именам в стихах, чтобы было ощущение некой литературной среды, некой элиты. Критикуйте друг друга, то есть пишите критические статьи, благо, интернет это позволяет. Интернет вообще создает ощущение очень мощного литературного процесса на Урале. И все… А между этими именами, то есть между этими кланами мне и назвать-то фактически некого. Очень мало людей в Челябинске, очень мало одиночек. Хотя, я опять же декларирую, сейчас, мне кажется, время одиночек. Первое мерило таланта – что он не пытается прибиться ни к кому и никуда. И, кстати, я себя ощущаю здесь одиночкой. И Попов, несомненно, одиночка. А кроме него… я назвал бы имена Сергея Борисова, Нины Ягодинцевой, Ирины Аргутиной, а еще умершего, высоко мною ценимого, мудрейшего Николая Шилова, который был, конечно, детским поэтом, но он был совершенно недетским мудрецом. Эти люди – все абсолютно одиночки. Их самоощущение: «…С левыми холодно мне, с правыми тесно…» Так оно и есть. Это вообще прерогатива любого талантливого человека. А есть такие, которые, наоборот, записаны сразу везде. В их компании можно встретить, как говорит Искандер, «и убийцу, и убиенного».
Я для той и для другой компании весьма подозрительный тип, со мной ничего непонятно. Союзу писателей со мной ничего непонятно. И тусовке «без запятых» я тоже непонятен, потому что не декларирую свою принадлежность к ним. И для них я слишком «классичен». И еще, важно: я ни с кем из них не пью, а это единственное, что может объединить две эти стороны.
Мне же эта клановость в литературе кажется совершенно дикой. Максим Лаврентьев, главный редактор журнала «Литературная учеба», мне как-то сказал: что ты мне тут повествуешь про ваш Челябинск! Москва – это просто клановая помойка. Хотя в действительности там даже натуральные помойки все распределены, из-за них происходят драки, так что уж говорить о литературе. То есть все сидят по своим кланам. И голос отдельного человека просто не слышен.
«Первый враг власти – дерево»
– То есть ты думаешь, что раньше было иначе, раньше было больше личностей, чем теперь? Спрашиваю, потому что есть ощущение некой усредненной безликости пространства, в том числе и пространства городского. Современные дома-гиганты, заполонившие город, я склонен воспринимать скорее как ширмы. От них веет холодом и равнодушием. Даже вот эти здания 50-х годов, при всей их классицистической ограниченности и неброскости (мы беседовали в кафе на пр. Ленина, недалеко от кинотеатра «Спартак». – А.Я.), вызывают более теплые чувства. Почему?.. Может быть, тут есть некая параллель с процессами в литературе?
– Парадокс в том, что когда я смотрю на эти дома полувековой давности, у меня есть ощущение, что когда их строили, люди рассуждали немножко так же, как мы сейчас. То есть такой дом относительно узорчатого дома русской деревни с наличниками и ставнями – тоже очень безликое существо. Я с ужасом думаю о том, что может настать время, когда эти новые многоэтажки, о которых мы говорим, кому-то покажутся шедевром, по сравнению с муравейниками, которые будут строить спустя 50 лет.
– Я могу пояснить свою мысль: здесь, в этих старых домах есть единый стиль, классицизм, есть некая вибрация, аура… Эти дома как бы сопряжены друг с другом, образуют единый ансамбль. Эти дома «держат» пространство, и это позволяет сохранять равновесие живущему здесь человеку. А новостройки в каком-то смысле дезориентируют, от них ощущение эклектики и хаоса…
– Знаешь, может быть, лет через 50 все будет видеться иначе. Смотри, как интересно: сейчас заходишь в храм Христа Спасителя, и ощущение вокзала – абсолютное. По холодности, по «ненамоленности». А когда входишь в маленький, закопченный свечками храм в Москве, душа радуется… И возможно, что лет через 50, когда всё это закоптится, подпылится временем, будет производить, как ни парадоксально, ощущение подлинности. Ибо: что пройдет, то будет мило…
– И все же, если посмотреть с точки зрения психологии: что такое эклектика, чему она соответствует? Эклектика архитектурная соответствует, на мой взгляд, внутренней эклектике, эклектике души современного человека, отсутствию корней, центрированности… Каждый человек, вероятно, имеет шанс обрести корни, независимо от того, кто его родители, в какую эпоху он живет. Но с каждым поколением это все труднее сделать, просто потому, что…
– …не за что зацепиться. Не знаю, трудно судить, ведь когда-то и строящийся Петербург называли воплощенной эклектикой. Все равно время, природа, они очень многие вещи ассимилируют. Если же говорить об архитектуре, о городском пространстве, меня еще очень пугает, – даже больше, чем безликие дома, с этим я бы мог еще смириться, – пугает отношение к деревьям, к растениям, к траве. Потому что мы замечаем, когда срубили все деревья, когда расширили всю улицу, и на ней не осталось ничего живого. Но когда срубили одно дерево, или выкорчевали газон с живой травой, и собираются, как в Москве сейчас, разворачивать мертвые пластиковые декоративные рулоны, – мы можем ничего и не заметить… Это Попов, кстати, сказал, когда мы говорили о ситуации с Шершневским бором, – он сказал, что первый враг власти – дерево. Я сейчас, кстати, пытаюсь найти статистику, сколько было срублено деревьев в Челябинске за этот год. И посчитать, при таких темпах, когда в Челябинске останется одно дерево. Мне кажется, эта статистика может заставить задуматься.
– А вообще, как ты в челябинском пространстве себя ощущаешь, комфортно? Есть в городе у тебя какие-то излюбленные места. Как по сравнению с тем, что было в детстве, скажем, – как изменилось самоощущение?
– Что имеем, не храним, как известно. Мое детство прошло в том дворе, это Героев Танкограда, 100, бывшая Туристов, который абсолютно не изменился, по какому-то великому счастью. То есть, если ты родился на окраине, там же все более консервативно, там меньше сносят, меньше строят. Этот двор остался, вплоть до крутилки-вертелки, которая там есть. Эта крутилка-вертелка старше меня, и она крутится. Поразительный момент добротности прошлого, на этом фоне настоящее насквозь эфемерно…
Что же касается самого города, то, поскольку мое сознание очень консервативно, я стараюсь смотреть на город отрешенно, словно бы посторонний… может, чтобы больно не было от перемен. Я вижу некую косность своего сознания, я в себе это отмечаю, как не всегда достоинство, потому что первая реакция всегда – не трогайте. Но к чему-то реально можно привыкнуть, и даже что-то потом кажется неплохим. Например, я в свое время хихикал над Кировкой. А сейчас я считаю ее действительно очень уютной улицей. Она создает у меня ощущение защищенности. При той же эклектике и так далее. Тем не менее, вот прошло время и – так… Не считая, впрочем, синего «вставного зуба»-небоскреба. Слон в посудной лавке.
А вообще, скажу так, я очень люблю все, что касается наших лесов, озер и гор. И я искренне считаю, что все это неповторимо и уникально. Я много ездил, но такой природы я не видел больше нигде. У меня всегда как-то по-особенному замирает сердце, когда я возвращаюсь из Москвы, например, через сплошную равнину, и вдруг при подъезде к Уралу все это начинается, и ощущение, что тебя все это приветствует. Такое простое очень ощущение, но, наверное, это и есть ощущение родины. Когда эти горы встают, и ты вдруг понимаешь, что это потрясающе красиво, и одновременно – что ты дома. И вот эти два понимания дают ощущение Родины.
– Весь уральский ландшафт, не только городской, – как дом, который тебя укрывает…
– Да, абсолютно. А я человек, который не чувствует себя защищенно посреди равнины. Видимо, у меня в этом смысле не монгольское сознание, не восточное. Потому что у меня равнина всегда ассоциируется с открытостью, с уязвимостью…
– А Челябинск твоего детства – он с чем «рифмуется»? Уязвимость, уют, что-то еще?
– У меня сейчас от детства ощущение абсолютного, абсолютного уюта. Я с большой теплотой вспоминаю эти старые чэтэзэвские сталинские четырехэтажки, с высокими потолками, с очень уютными зелеными дворами, где всегда сушилось белье, и благоухало, и никто его не крал… И когда я в то время попадал на северо-запад, еще строящийся, он на меня производил жутковатое впечатление. Это как раз был тот диссонанс между уютной патриархальностью и этими клоноподобными домами. Северо-запад мне представлялся лесом, в котором можно заблудиться, потому что остановки, дома, улицы, школы были, мне казалось, невероятно похожи друг на друга. Впрочем, в этом не было никакой экзистенциальной сложности. Это был какой-то иррациональный детский страх.
Да, а потом я жил на северо-западе четыре года, и привык…
«Зрелость – это знание о своем месте…»
– Костя, а в каком возрасте ты крестился?
– По-моему, это был 90 год, мне было 14 лет. Во всем, вокруг были страшный разброд и шатания, и нищета. Я помню, как Анастасия Ивановна Цветаева (с которой дружила моя мама) даже проявила здесь некую настойчивость, хотя никто и не сопротивлялся. Честно говоря, я просто тогда был еще совсем как ребенок в подобных вещах, и я плохо представлял себе, что это такое, к чему это обязывает и так далее. Потому что, несмотря на то что мой прапрадед был священником, несмотря на то что в нашей семье никогда не было каких-то атеистических акцентов, – все равно я был очень неграмотен в этом отношении. И до сих пор, когда я стою в храме, когда я вижу эти жесты, эти символы, мне очень хочется все расшифровать, узнать всю подоплеку. А я знаю далеко не все. Это на уровне, видимо, такого литературного подхода, попытки прорваться через символ… И ужас-то в том, что многие вообще об этом не задумываются. Для многих чаша в храме является чашей с самым конкретным вином. Вот опять же, что в религии, что в литературе…
Именно об этом наш замечательный поэт Олег Чухонцев как-то говорил (мы с ним в Суздале вместе работали на международной творческой школе): понимаешь, мы живем в те времена, когда для 99% людей валенки в стихотворении являются валенками. Я как раз сейчас это вспомнил. И в этот момент я прочитал на его лице ужас. Ужас, может быть, от того, что люди перестали понимать этот язык. А кроме того, человеку его масштаба ощущать, что он никем не будет понят...
– С другой стороны, мы говорили о том, что человек ищущий, поэт по определению одинок. Может быть, это одиночество и делает его сильным? Испытание одиночеством…
– И все равно в каждом художнике, я думаю, остается это желание – найти такого, может быть, гипотетического человека, который, ты чувствуешь, тебя понимает. Вот я сам являюсь очень благодарным читателем Александра Кушнера, это один из моих любимых поэтов, может быть самый любимый. Совершенно потрясающий человек, совершенно потрясающий поэт.
– Это Питер?
– Да, он в Питере. Он ключевая питерская фигура. И мне кажется, я его настолько хорошо чувствую, что хочется просто прийти к нему и сказать: «Знаете, у вас есть читатель, который вас понимает, вы пишите, пожалуйста». Глупо так, по-детски. Потому что есть, бывает иногда такое обескураживающее состояние: ты пишешь, а кажется, что тебя никто не слышит, или не может услышать правильно. Думаю, такие одиночки, как Кушнер, очень страдают от этого. А мне хочется прийти и сказать, да, оно есть, понимание…
– Костя, твои тексты, особенно «Дневник колумниста», производят на меня впечатление зрелости их автора. И оно еще усиливается при личном общении. Ты ощущаешь себя зрелым человеком?
– Если честно, то, наверное, нет. Для меня, наверное, зрелость сейчас – это некое абсолютное знание, если не о жизни, то о своем месте в этой жизни… У меня нет ощущения полного знания своего места в жизни, и может быть, как в этих строчках: «нет у меня места на этой земле, это и есть мое место», – может быть, это так и будет, и в этом плане я не достигну зрелости. Хотя, конечно, нам не дано предугадать… И еще, знаешь, тут есть другой аспект. Если я нахожу себе какую-то нишу или угол, в котором мне вдруг оказывается уютно, я себя через какое-то время начинаю ощущать в ловушке, и я этот уют сознательно ломаю.
Так что если зрелостью считать зрелость тех людей, которых я вижу постоянно вокруг себя, которые последовательно и аккуратно делают карьеру, которые куда-то выбиваются, к кому-то прибиваются, то я зрелым не стану. Я буду маргиналом.
Да, но есть еще и обратная сторона медали. Есть люди, которые, например, пишут стихи, всячески утверждая в них образ не просто маргинала, но как бы даже сознательного изгоя. При этом в жизни они являются абсолютно успешными, устроенными, и всячески процветают. Эдакое хорошо темперированное маргинальство… Сидеть на цепи, изображать собаку, зная, что дома тебя ждет мягкий диван и сытный ужин. А ведь это огромный пласт современного так называемого арт-процесса. И меня это не может не настораживать. Потому что получается, что то, что они делают, это по меньшей мере неправда.
«Я не ставлю детям оценок…»
– Давай вернемся к твоей второй ипостаси – учитель. На мой взгляд, это очень редкое состояние человеческого вещества… Откуда берутся учителя, как ими становятся?
– Мне недавно один ребенок сказал: вы не учитель… Причем контекст был очень позитивный. «Вы не учитель. Вы кто угодно, наставник, собрат, но не учитель...» Потому что произносишь «учитель», и сразу перед глазами возникает образ женщины, как правило, очень строгой, ставящей оценки, и 30 человек в классе… То есть учитель – это оценки, это дневники, домашние задания, классный журнал, обязаловка. Для меня же преподавание всегда было неким полюбовным соглашением с ребенком. Если тебе хорошо, если хочешь – приходи, если не твое, не хочешь – не надо. Мне такая форма кажется наиболее правильной.
Конечно, в этом легко можно усмотреть некую безответственность. Мол, вольно ж тебе, Рубинский, приходить на два часа в неделю, чтобы блистать перед детьми, забрасывая их своими фейерверком. А ты попробуй-ка журналы заполнять, методические планы писать, да ежедневно локти протирать, срывая голос. Ты, понимаешь, тут птичка певчая, а мы работники тяжелого крестьянского труда…
Да, я не спорю… Но почему бы тогда не быть и пахарю, и птичке. Они оба нужны и важны. Потому что, бывает, ко мне приходят дети, посланные учителями литературы и русского, и просят сказать: а вот это ямб или дактиль? То есть, «пахарь» не всегда в силах отличить ананас от картошки… Значит, поэт в школе нужен? Хорошо, давайте буду я на этот случай. И ведь я с ними согласен, в чем-то их труд гораздо более тяжелый. Но и у нас работа штучная. Когда мы только-только начинали сотрудничать с Поповым, он мне сказал: «Мне что от тебя нужно? Чтобы ты взял двух-трех детей, и был им папой». И хотя, конечно, по факту это не два-три ребенка, подход ясен…
– Ты уже несколько раз в разговоре упоминал имя Александра Евгеньевича Попова, директора 31 лицея. Кто для тебя все-таки в первую очередь Попов – наставник, друг, харизматическая личность?
– Попов для меня прежде всего – поэт. Причем – поэт жеста. Он полагает, что лучшие стихи написаны не словами, а поступками. И в этом ракурсе, я считаю, и нужно рассматривать все его дела, начиная от сбрасывания осенних листьев с крыши и заканчивая теми парадоксами, которые он озвучивает малышам, приходящим в его кабинет на тестирование, и их родителям, не ждущим этого совершенно. Все это поэтические жесты, чистой воды поэзия. Недаром же сейчас он придумал и хочет создать «Антологию поступка».
– Ты можешь как-то прокомментировать обвинения, выдвинутые в адрес Попова в октябрьском интервью сайту 74.ru одной из челябинских учительниц?
– То, что там было сказано, и то, что это не получило ответа (сайт промодерировал отзывы на эту возмутительную реплику), – конечно, никуда не годится. Попов – едва ли не единственный в городе человек, оказывающий реальную помощь детям-инвалидам, детям-сиротам, детям с такими диагнозами, как ДЦП, онкология, он создал для этого «Скорую педагогическую помощь», никто больше этим не занимается…. Всё до копейки вкладывает в школу. Помогает пожилым учителям, которые даже к его школе не имеют никакого отношения. И говорить, что он пиарится на смерти ребенка – такая неадекватная, беспомощная ложь! Утверждать, что он инициировал некое подметное письмо в свою защиту… Чтобы Попов организовывал что-то в свою защиту! Достаточно пообщаться с ним двадцать минут, чтобы понять всю абсурдность подобных предположений. Даже там, где он излишне эмоционален, непоследователен, странен – он всегда абсолютно бескорыстен. Во многом стихиен, да. Это его суть.
Меня особенно порадовала «последовательность» этой учительницы. Она сначала оправдывается, что слово «плохой» не из ее лексикона, а через три строчки ругается «плохим директором». Весьма показательно. Вообще, такое поведение менее всего приличествует педагогу. Осуждать, обсуждать, настраивать против директора учеников школы, выносить сор из избы, да еще бутафорский сор… Слишком мелко для учителя, мягко говоря.
Если говорить о Попове, то для меня тут еще очень важен личностный фактор. Потому что, к великому сожалению, я среди учителей, не только в Челябинске, но и в России, вижу очень мало по-настоящему ярких личностей. То есть тех, кто способен, в соответствии с той старой формулой, ребенка не научить, а спровоцировать на интерес, прежде всего. Педагогика Попова строится именно на пробуждении интереса. И я считаю, что именно благодаря этому он и взращивает талантливых детей, и именно этот подход перенимают учителя, которые работают под его началом.
Сегодня нашему образованию нужна личность, а не учебник, и даже не хорошая зарплата. Если бы в школе было достаточно личностей, я думаю, у нас было бы образование совершенно на другом уровне. Можно написать сколько угодно бумаг, но при этом школе не хватает поповых.
– Ты своим ответом отчасти предвосхитил мой следующий вопрос. Образование для тебя – это в первую очередь пробуждение души, верно?
– Конечно. И начинается все с пробуждения интереса, потому что приходится бороться за интерес ребенка. То есть алгоритм здесь такой: первое – заинтересовать, потом – пробудить скрытые потенции, и уже только потом – научить.
– В принципе, если пробудить, то это уже в каком-то смысле автономная система, которая научится сама…
– Да, согласен.
– Вообще, как ты стал преподавать? Как ты для себя открыл эту область?
– Общение с детьми стало возможным, видимо, тоже в силу моей незрелости (улыбается). Очень боялся этого дела. В 18 лет меня пригласили работать в 11 лицей. И я на крыльце лицея кидал монетку. Если выпадет решка, я убегу. Потому что тогда мне казалось немыслимым, чтобы меня называли Константином Сергеевичем, чтобы я вел какой-то журнал. И потом, у меня же не было никакого багажа. Когда учитель литературы приходит в школу, у него за плечами, как минимум, пединститут и куча учебников. А у меня не было ничего, кроме Джанни Родари с его «Грамматикой фантазии». И первые свои занятия я вспоминаю просто с ужасом.
– То есть для тебя это был такой поступок?..
– Ох, не знаю. Я предпочел бы обойтись здесь без пафоса. Для меня это была, скорее, счастливая случайность. Через полгода я понял, что мне это реально нравится. Мне нравится мыть шею перед каждым занятием. Нравится очень подробно и кропотливо прописывать стратегию каждого урока. Я никогда не опаздывал, я могу опоздать куда угодно, но к детям я не опаздывал ни разу. И когда я отводил очередное занятие, эти свои полтора часа, у меня всегда оставался запас еще примерно на столько же.
Сейчас, конечно же, проще, много вещей уже наработано, а первые лет пять мне приходилось просто садиться и самому придумывать игры, викторины, примеры для иллюстрации тем уроков. И сегодня в этой роли я себя чувствую очень уверенно. У меня нет никаких строго продуманных схем. Я твердо знаю, что я буду делать на следующем занятии. Но я никогда не знаю, что я буду делать с детьми через месяц. Потому что один вопрос ребенка может все изменить. В отличие от школьной программы по литературе, поэзия (как и подлинная жизнь) не формализуема. Я не ставлю детям оценок, они мне ничего не должны. И то, что они делают у меня, они делают потому, что им это нравится. И момент счастья, с которым сопряжена настоящая педагогика, может быть для меня именно на таких вот условиях.
«Вот оно – самое лучшее состояние. Пиши!..»
– Костя, я предлагаю пока завершить педагогическую тему, потому что надеюсь встретиться с тобой и поговорить об этом отдельно. А в заключение, если не возражаешь, давай вернемся к поэзии… Ты, я знаю, человек очень занятой. Как тебе удается находить время для стихов?
– В этом очень большая проблема, потому что времени, действительно, не хватает. Нет времени для внутренней тишины, созерцательности. Поэтому и стихи пишу сейчас очень не часто. Если говорить не про тексты, а именно про стихи.
С другой стороны, во все эти романтические фантазии о некоем отшельничестве в избушке с пером и чернильницей я тоже не верю. Ну, чтобы уединиться, скажем, на две недели, без кофеварки и ноутбука, и чтобы ловить там некие «вибрации»… Мне, скорее, удается писать в дороге, в поездах, в самолетах. А езжу я сейчас довольно много. Это, видимо, действительно то время, когда ты рассредоточиваешься в хорошем смысле, тебя отпускают привычные вещи, и что-то приходит… Один мой знакомый говорит, мол, я не летаю в самолете, потому что на эти два-три часа я вынужден был бы вверять свою жизнь в чужие руки. Господи, а для меня это праздник… Ведь все время за рулем автомобиля, все время с людьми, спешка, общение, работа… А тут – просто: вот ты сидишь, и ты принадлежишь не себе… Вот оно – самое лучшее состояние. Пиши!..
Вокруг
Олег Хлебников о Борисе Слуцком
|
|
|
Интервью с Захаром Прилепиным
|
Интервью с поэтом К.А.Шишовым
|
В круге
Интервью с А.Е.Поповым
|
Интервью с поэтом Ольгой Седаковой
|
Стихи из блога
|
Владимир Помыкалов - о своей жизни, о становлении человека, о философии, коммунизме и многом другом
|
Интервью с руководителем камерного оркестра "Классика" Адиком Абдурахмановым
|
Беседа с директором челябинской гимназии №1 Дамиром Тимерхановым
|
Интервью с Владимиров Боже. Часть 2, философическая
|
|
Интервью с Владленом Феркелем
|
Интервью с философом А.Б.Невелевым
|