"Суть и смысл жизни человеческой заключается в том, чтобы набранное за целую жизнь в итоге раздать людям".
– Александр Павлович, с высоты прожитых лет становится видно, в чем смысл жизни человеческой?
– Согласно восточной мудрости, жизнь каждого мужчины включает три этапа. Есть время учиться – это первый этап. Время путешествовать по земле с целью познания жизни – второй, активный, этап. И третий – отдавать людям чекан души своей. Так вот суть и смысл жизни человеческой заключается в том, чтобы набранное за целую жизнь в итоге раздать людям. Вернуть. В любой форме: учишь ли ты кого-то, пишешь ли для людей. И вот уже лет сорок, наверное, я пишу роман «Мозаика. На ясный огонь», который разделил на три части. Первая – «Учеба» (это школа с институтами, период более чем двадцатилетний). Вторая – «Газеты» (тоже период длиною примерно лет в двадцать). И третья – «Книги и книжники» (это уже вся оставшаяся жизнь). Собираю камни, как говорится. Хотя лично я считаю, что всё же, раз пишу, значит, все еще разбрасываю… Но и вместе с тем у меня сейчас иноческий период в жизни. И я сейчас в такой поре, что все прямиком говорю. Как говорится, что мне скрывать?
– Чем вас жизнь занимала? Что довелось испытать хотя бы чисто в профессиональном плане?
– Да все довелось. И строил, и преподавал… Строить начал еще в студенческие годы. Фактически из пяти лет студенчества половина это строительство главного корпуса нынешнего ЮУрГУ. Тогда напротив здания был голимый пустырь, а где-то вдалеке виднелся «Полет». Через нынешний проспект Ленина шла дорога на Шершни, а вокруг бурьян рос. Ветка железной дороги, бараки…- как сейчас перед глазами эти настоящие городские трущобы. А преподавал и в бывшем ЧПИ на кафедре «Двигатели внутреннего сгорания», и на курсах водителей, краеведение в общеобразовательных школах, в лицеях словесность и журналистику.
– Александр Павлович, а как вы из «технарей» приобщились к словесности?
– А это мне с самого начала понятно было. Я ж в школе воспитывался на соцреализме и соответствующей литературе. На идее о том, что нужно идти в народ, что искусство не должно быть для искусства только. Башня из слоновой кости и искусство декадентов не были в чести в то время. И в четвертом классе на вопрос кто и кем хочет стать в жизни, я объявил своей первой учительнице, что хочу быть естествоиспытателем. Что на меня нашло? Видимо, что-то прочитал о естествоиспытателях. На меня тогда все так посмотрели - ну вот, мол, Шурка опять выкаблучивает. А потом меня романтика увлекла – захотел капитаном стать. И класса с седьмого я готовил себя в моряки. Страсть познать землю, жизнь, романтические мечты сбежать из дома – в том котле чего только не варилось - оттуда всё… Помню, была идея в 4-5-м классах с мальчишками по Аю спуститься на плотах (детство мое в Златоусте прошло). Я знал, что все реки в Каспийское море впадают - этот вопрос тогда досконально изучил. У нас целая команда собралась, заготовки делали, припасы, сухари сушили. Хоть после войны и трудно было, но мы откладывали по кусочку и сушили-таки на печке. И получилось почти как у Чехова, когда мальчишки бежали не в ту сторону… вот и нас с братом как-то застукали. Ведь где было припасы съестные прятать? Прятали в мешочки, и были такие матрасы на пружинах, модные в то время, - они на кровати клались. На пружинах-то этих мы и размещали продукты. Снизу очень удобно было класть – там доски прибиты, а сверху уже пружины. И ни мыши, и никто другой сроду бы и не догадался – так все продумано у нас было! И вот однажды мы лежим за заборкой с братом, а отец и говорит матери: «Что-то жёстко!» Она: «Ну так сколько говорить тебе, что надо пружины перетягивать!» Отец ей: «Нет, что-то все равно жёстко…». И ведь не поленился, полез вниз смотреть! «А это что такое? Ты зачем здесь сухари-то разложила, мать?» Тут-то весь наш замысел и раскрылся…
Но вместе с тем где-то класса с 5-го я настраивал себя на писательство. Потому что одно другому не мешало – это я уже тогда понимал. А в 8-м классе мы вовсю стенгазеты делали: классные, школьные… К тому же я был секретарем комитета комсомола, как говорится, католик почище римского папы, сталинец и все такое прочее. А в 9-м классе мы организовали тайное литературное общество. Почему тайное? Дык, интересно же! Называлось оно «Оазис». У нас даже свой устав был, составленный из мудрых изречений. К примеру, «Учитель - это Козьма Прутков». Из этого «Оазиса» потом вышло до десятка профессиональных писателей, журналистов. Своей тайной общностью мы тогда по городу гремели, нас даже обсуждали на горкоме комсомола. Мой друг учился в пединституте и в 46-47-м годах тоже тайное литературное общество «Снежное вино» возглавил. Так ему пришлось за это отсидеть десяток лет! Просто потому что - тайное, то есть бесконтрольное, хоть особенного-то в том обществе на самом деле ничего не было. Просто то время было легким на тюремные сроки. И нам в этом смысле больше повезло - нам за свою тайну не пришлось поплатиться. А если б годиков на пять пораньше, то - как знать!.. Возможно, участь моя была бы другой немножко.
– А что это за идея такая по меркам того времени – «в народ идти»?
– Тогда было такое серьезное веяние, что настоящий писатель должен идти не на какой-то там филфак, а надо было жизнь познавать. Наши челябинские авторы Виктор Окунев, Кирилл Шишов - из той плеяды. Из пединститута тогда целый отряд ребят ушел, бросили учебу. По стройкам мотались, по стране, потом книжки писали обо всем увиденном. Вот у Виктора Окунева очень интересная была - «Записки лимитчика».
– А «морские страсти» во что-то со временем вылились? Возможно, в «морской» роман?
- Скорее уж в жизненный. У меня ведь золотая медаль была. Но в мореходку - в Ленинградское высшее инженерное морское училище - я на комиссии по уху не прошел. Поступал на капитана судовождения, по гражданскому профилю. Но раз ухо неладно – на капитана нельзя. Ну, я месяц там поболтался - я ведь в первый раз из дома выехал, для меня уже сама по себе эта поездка романтикой была! Посмотрел на финский залив - а при городе это сточная яма, в которой в изобилии плавает мусор, мазут - и подумал: «Елки-зеленые! И это я буду неделями плавать по этому всему! Да нафиг мне это надо!» Я уже знал, что комиссию провалил, и так откровенно этому обрадовался! Мне тогда в судовые механики предложили, ведь я ж с золотой медалью как-никак – а в мореходке такие экземпляры нечасто попадались. Но я как представил – «раскинулось море широко…» и смерть кочегара - так замахал руками: «Не-не, только на капитанский мостик!» А раз этого нельзя, то, довольный, я и уехал. Обратно хотел ехать через Москву, но про нее меня заранее напугали, что на площади трех вокзалов меня обязательно облапошат, поэтому я взял прямой из Ленинграда, чтобы в Москву уже не заезжать. Ну, думаю, к черту Ленинград! Поеду-ка я в Свердловск, да и в Челябинск заодно. И по дороге мне присоветовали чтобы год не терять поступать в наш политех. Раз у меня медаль, меня все равно зачислят, мол, а не понравится – уйду. Ну, вот приехали, значит, и в тот же день меня зачислили. Как говорится, из огня да в полымя. Сам я написал заявление на металлургический, а в приемной комиссии мне назначили дополнительное собеседование с директором. (Тогда главой вузов директор был.) К назначенному часу нас собралось человек пять. В кабинете за столом под Хрущевым директор сидит, - это был 57-й год - рядом два «человека хороших» в форме такой… И вот началось: «Ты комсомолец?» – мне. А они уже анкеты смотрели. А я ж секретарем, активистом в школе был. «Ну вот, - говорит директор, - щас такое дело, международная обстановка, холодная война… Ты ж комсомолец, надо бы родину защищать!» Ну, думаю, что же это он меня в армию пихает, что ли? А он сообщает, что у них сейчас якобы набор на новую специальность по новой технике. Набирают только проверенных ребят, и чтобы знания у них были. А эти в форме только молча так поглядывают… Ну понятно, откуда они были. И хотя у меня дед из раскулаченных и в лагерях побывал, но при Хрущеве на это уже запросто смотрели. «Так что, если желаете, давайте мы вас запишем в эти группы по новой технике, но какой именно, этого я вам сказать пока не могу. Начнете учиться – и вам всё объяснят». Ну, а мы в то время уже про сороковку знали, про Златоуст-66 (Уржумка). И я думаю - ничего себе, а вдруг меня на атомный? Но все-таки записался. А как иначе-то? И вот два года я там сам-не-знаю-чего… всего опасаясь, конечно. И вот как-то в конце сентября, уже на третьем курсе, мы ехали с сельхозработ в верхнеуральском районе, как вдруг на севере все небо осветилось, красиво стало, светло… «Маяк»! После этого случая все же сбежал на самую вольную специальность – на автотракторный. В политехе тогда на этой специальности очень интересные люди учились. И все пять лет у меня было стремление уйти. Но это чисто от писательской жилки - чтобы жизни порох изведать. А от всей этой высшей математики подальше заметнуться хотелось. Как я ее умудрялся на пятерки сдавать – это, конечно, дикость какая-то была! Но все же политех я закончил.
– А дальше? Дальнейшая жизнь походила на роман, полный приключений?
– Не без этого. К моменту окончания политеха как раз подоспела разнарядка из Москвы с условием отработать три года. Пришли две путевки от МГиОН (Министерство геологии и охраны недр), по стране тогда автомехаников немного было, так что их отовсюду собирали, выборку, так сказать, делали. Одна – сосновская экспедиция в Сибирь, другая – степная в Казахстан. Я думаю - надо же мир посмотреть! романтика! И – выбрал Сосновку. А оказалось, что от атомной сбежал и – снова попал!.. Сосновка это же был первый главк, который тогда работал на уран. Вот я три года там и отмантурил. Подписочка заключалась в том, что три года отработал и можно уезжать, но секретность была – боже упаси! У меня там целый ядерный сленг сформировался. Например, Татьяна – это первая атомная бомба. Аннушка – первый реактор. Борода – Курчатов. А вот вам пример телефонного разговора из того секретного времени: «Ну, как здоровье Аннушки? Не температурит ли?» (если температура поднимается, значит идет ядерный процесс). Вообще, все служащие делились на три категории: «шоколадники», «конфетники» и «сахарники». «Шоколадники» – это те, что подвергались особенному облучению. За особую вредность им давали больше всего оплаты. Средние – это «конфетники», им уже на конфеты хватало. А «сахарники» – все остальные. По той своей работе я написал творческий отчет о «командировке в геологию» – книжку под названием «Точка на карте», где местность прописана неопределенная. А недавно мне книгу подарили – толстенный том «Ядерная индустрия России», так там есть всё абсолютно, что еще лет десять назад суперсекретно было. В главе «Сырьевая база ядерной индустрии» и карта Забайкалья, и месторождение, где я работал, указано. Вот такое вот приключение.
– Получается, тогда-то и приблизились вплотную к писательству?
– Получается так. Когда вернулся из той «командировки», стал преподавать в институте на родной кафедре и все время ощущал раздвоение в себе. Как тяни-толкай. Мужики с кафедры уже косились на меня. Мол, молодой, надо бы и «кандидатскую» начинать! А я ни ухом, ни рылом. Ну, неинтересно мне это было! Однажды послал наудачу творческую работу в литинститут (Литературный институт имени Горького в Москве – прим. ред.). Поступить туда было запредельной мечтой. Конкурс был человек 30-40 на место. Но – поступил! И года через три-четыре решил, что тянуть нечего, зачем чье-то место занимать, ведь кандидатская мне вовсе не нужна. И – ушел в газету. Сначала в «Комсомолец», затем в «Вечерку» уже. А вообще-то, после «Точки на карте» я понял, что не писатель я никакой, что мне неинтересно это и не нужно. Вот почему я театр, к примеру, не люблю? Да просто мне органически претит любое лицедейство. Отталкивает. Кино еще туда-сюда, а сцену именно за ее игру в жизнь я не приемлю. В этом смысле я человек строгих правил. И вот я подумал, что мне будет нечестно писать прозу, ведь люди читают, думают, что все это так и есть, а это я им лапшу на уши вешаю. И у меня невольное отторжение возникло. И уже в 70-х я отказался от прозы как таковой. И писал все только «от себя».
– Не жалеете сейчас?
– Абсолютно нисколько. В «Точке на карте» всё – фактический материал, там всё – быль. Писатель это ведь не столько тот, кто выдумывает сюжеты и прочее… Писатель это все равно что рыцарь. У нас в русской литературе я считаю, что писателей в этом смысле ну с десятка три, наверное. Конечно же, это мой очень субъективный список. Льва Толстого, к примеру, я как писателя не воспринимаю. Тургенева больше. Достоевского не приемлю абсолютно. Мои предпочтения – это Пушкин (с годами я все больше им проникаюсь), Лермонтов (это для меня уже запредельная величина). Также Гоголь, Салтыков-Щедрин, Андрей Платонов, у которого вроде бы все просто, но за каждым образом и внешне вроде бы простым словом сокрыты глубокий смысл, подводные течения. Из драматургов единственный, кого я читаю, – это Метерлинк и его «Синяя птица». В этой детской книге в понятной и образной форме дается настоящая философия! Вы только вслушайтесь в эти образы – «счастье ходить босиком по росной траве», «страна неродившихся детей»…
Но главные мои собеседники – это Пушкин и Лермонтов. В литературном институте у меня была курсовая работа «Лирика и гражданская поэзия в творчестве Пушкина», где я Пушкина раздолбал в сравнении с Лермонтовым. Я их сравнивал и доказывал тогда, что Лермонтов это в большей степени лирика, нежели Пушкин.
– А в чем для вас принципиальная разница была?
– Пушкин он как бы со стороны все писал. А Лермонтов в самую суть вещей входил. У него вся поэзия как бы изнутри него самого звучит. А Александр Сергеевич как бы просто описаниями занят. Он мастерски, конечно, описывает, гениально, но… Со стороны его взгляд на вещи. Извне. Тогда я доказывал, что за душой у Пушкина, дескать, отродясь ничего гражданского не было. После этого меня преподаватель литературы, заядлый пушкинист, трижды со своих лекций выгонял. И так он меня деморализовал своими гонениями, что как-то, раздавленный, я прихожу к нему на зачет, а он, смилостивившись, говорит: «Ну ладно, хоть из лирики Пушкина мне какой-нибудь романс на стихи его вспомни…» Обрадованный, я без промедления «Средь шумного бала» ему выдал. «Идииии!» - в истерике закричал и в спину меня к дверям вытолкал. И после этого всех, кто сидел к ответу готовился, - всех из аудитории выгнал!
– То есть писателей в вашем списке три десятка всего? Кто же тогда все остальные?
– А все остальные люди в литературе – это литераторы. Они все равно что оруженосцы, которые живут литературным трудом. По мне, писатель – это очень редкий дар, когда человек чувствует слово. Сейчас вся литература женской стала. Но кроме Улицкой там никого особо-то и нет. Все остальное – чисто женский треп, сюжетики какие-то…
У настоящего писателя всё звучит. Все мысли у него обретают соответствующую литературную форму. Причем, она может быть совершенно разной, в зависимости от замысла, сюжета того же. У настоящего прозаика и сюжет, и мысли, и образы, и поэзия. Там всё! Возьмите хоть того же Гоголя. Читаешь – и замираешь от восторга, вслушиваясь в звучание каждого слова!
А так, честно скажу, что современную художественную литературу я уже лет двадцать не читаю. Ну разве что посоветуют что или почитать дадут. У меня эту охоту отбило в 90-е годы. Я всегда был заядлым книгочеем и книжником. Это ведь такая радость жизни была! Помню, достанешь книгу, и с таким неописуемым восторгом тащишь ее в свою берлогу!.. Принесешь, всю обнюхаешь, всё посмотришь.. Потом проходит время, ты снова ее смотришь, что-то там сортируешь в своей библиотечке. Серебряным веком для книжника было время конца 80-х начала 90-х. Тогда можно было безо всякого взять все что угодно. И дешево! А потом как цены вздули и пошли тиражи всяких попугаев – всё цветное, аляповатое, кричащее, без содержания. Зайдешь – хорошая книга стОит так, что уже рука на нее не подымается. Некоторые до сих пор с сожалением вспоминаю, что надо было бы купить, но денег не было на них, увы. И все эти сердечные расстройства привели к тому, что я обрезал и, в общем, не жалею. Да просто в другой уже этап вошел. В свой собственный, не книжный, мир. Этап осмысления. А потом есть же такая присказка – чукча не читает, чукча пишет! (смеется – Прим.авт.)
– Александр Павлович, у вас столько собственных книг за годы накопилось, и изданных, и тех, что в стол… Причем, заглядывая в библиографию, поражаешься разносторонности ваших интересов. О чем вы только не пишете! Вы, наверное, всё-превсё знаете?
– Я о себе мыслю в трех ипостасях: дилетант, графоман и, если можно так сказать, инженер человеческих душ. А еще, понимаешь, есть умный человек и есть мудрый. Я по жизни умный был, а сейчас мудрый. Причем это не одно и то же. Умный человек пишет с чистого листа бумаги. У него новые мысли, соображения. А мудрый переписывает то, что уже придумал. Мудрость именно в переписывании того, что придумал сам. Это как бы следующий этап. Сейчас я даже стараюсь избегать всего нового, оно мне уже не столь интересно. Мне бы переварить уже-накопленное. И отдать людям, согласно восточной мудрости, чекан души своей. Потому что одно дело – все приобрести. А другое дело – осмыслить. Умный человек может не быть мудрым, а мудрому не обязательно быть умным. Причем, мудрость включает в себя и дилетанство, и графоманство. Это все естественные процессы творчества. Это способы познания жизни, приближения к ней.
– Дилетанство, графоманство... Вообще-то это еще и отрицательные категории…
– Ну, отрицательны они для обычного ума. Но без того и другого, могу заверить, не было бы никаких достижений! Если бы все, что делается, свершалось бы до конца, достижений бы не было. Если б не было графоманов, литературы бы тоже не было! Ведь в 19-м веке были сотни писателей, а известны нам всего полтора-два десятка. Но ни Толстой, ни Гоголь, ни Тургенев не могли бы сделать всего того, что они сделали, если б не было вокруг них того числа графоманов. Вокруг Пушкина вон их сколько было! Эти последние формировали определенную среду для создания литературных шедевров, контекст. Что может быть в безвоздушном пространстве? Да ничего! Среда должна быть обязательно! Человек не может просто сесть и вдруг начать что-то писать. Прежде чем начать писать, нужно очень много начитывать. Это насчет такой категории как графоманство.
Что касается дилетанства, то есть наука и есть дилетанство. Представь, вот есть океан познания. Но океан познать невозможно. Недаром древние говорили: чем больше я знаю, тем меньше… Так вот знание это точка. При наращивании этой точки ее окружность, увеличиваясь, соприкасается с незнанием все больше и больше. Ученый опускается в глубины науки, вглубь океана. При этом он видит только то, куда именно он опускается, а вокруг он ничего не видит. А дилетант болтается… в проруби, на поверхности. Но! Какой обзор, какой простор, какое поле выбора открываются его взору. И при этом у него свои преимущества. Так вот дилетант примечает вокруг себя интересности всякие, а ученые уже эти интересности изучают и развивают дальше. Так вот и складывается прогресс.
– А как вам удается столько тем различных своим вниманием охватывать? Наверное, это возможно потому именно, что вы – дилетант?
– Тут все просто. Для меня нет неинтересных тем. Как говорил старый Карамазов, - правда, он говорил это в отношении женщин (но эта сентенция ко всему относится): «В каждой женщине, пусть и самой некрасивой, есть что-то такое…» Так вот за что бы человек ни взялся, если он войдет в изучаемый предмет с душой – то сможет «поймать волну», ухватить ее частоту. То есть войти в резонанс с любой темой можно, что я и делаю.
– У Вас много «незавершенки», как вы говорите, т.е. незаконченных проектов - проектов «в проекте». Вас это не смущает?
– Так ведь и в этом тоже прогресс. Моя «моисеева библиотечка» состоит из 60-70 наименований задуманных и в мыслях оформленных, но непроявленных наяву книжек. Из них примерно треть авторские, а остальные авторско-составительские. А еще есть «страна неродившихся книг», в ней их штук пятьдесят где-то. Это все незавершёнка. Но это не просто наметки, а книги в разной степени готовности. Вот мне говорят, что писатель собранным должен быть, цельным человеком. А я считаю, что это не обязательно. Я сам пример абсолютной разбросанности. Цело не то зерно, что хранится в закромах. А то, что попадает в землю и гибнет, прорастая. Это как раз суть всей моей незавершенки. На почве дилетантства и незавершенки, и перепевов и вырастают гении. И Пушкин, и Есенин – это бесспорные гении-дилетанты. Я когда-то ведь очень переживал за страну неродившихся книг (ведь их там с полсотни). А с другой стороны, если труд завершен, и если бы все сразу завершалось, то и прогресса не было бы. Потому что любое последующее продолжает незавершенное. Даже в законченном труде есть незавершенные моменты. Это как метафора о зерне. И поэтому я спокойно к этому отношусь. Любой творческий в любой стороне жизни человек всегда больше не завершает, чем делает. Это все способы взращивания души. Посевы для последующего душевного роста. Пишущий человек меняет сам себя, это постоянная работа над самим собой. У Николая Заболоцкого есть строчки замечательные: «Как мир меняется, и я меняюсь сам… Но сколько раз я выходил из собственного тела...» То есть по сути дела постоянство любого человека только на один миг. Даже в общении так. Вот сейчас мы общаемся, а завтра вас уже не будет. Бывает, что насовсем, бывает, что до следующего общения. И на следующую встречу придут уже не те люди, с кем мы расстаемся на прошлой. То же и в отношении себя могу сказать. Как мир меняется, и я меняюсь сам… Это вообще всех людей касается. В каждый момент времени мы незавершенны, мы в становлении. Так жизнь устроила.
– Ваша главная книга?
– У меня уже столько лет в мозгах, а сейчас уже и в папках «книга жизни» лежит, которая называется «Житие мое. Пятикнижие». Когда я в политех приехал из Златоуста поступать (Златоуст – это ж, по сути, рабочий поселок, потому что там даже весь быт деревенский был), то в интеллигенцию стал вхож. И вот однажды пришел в гости к Кириллу Шишову – он с мамой и сестрой жил, отец на фронте у него погиб, семья интеллигентов в каком-то колене, – и сразу обратил внимание на их квартиру (мы в Златоусте в своем дому жили) и фолиант, что на столе лежит, – Библия с иллюстрациями Дюрера. Ну, я начал листать и мне сразу в глаза бросилось – «Пятикнижие Моисеево». И так меня это проняло тогда, что, дескать, в книге моя фамилия полностью! Нифига себе! Так вот теперь у меня в память об этом открытии уже собственное - «Пятикнижие Моисеева». Первая книга – «Мозаика» (о школе, о детстве), вторая – по геологии, «Точка на карте», третья – студенческая, четвертая – «Газеты», пятая – «Чекан души» (о книгах и книжниках).
– Александр Павлович, у вас легкое перо?
– У меня намешано дохрена всяких кровей. Но, по-русски говоря, я из тех, кто медленно запрягает. Очень медленно. Примерно лет чуть ли не до пятидесяти у меня в писании была какая-то стена такая, в которую я неизменно упирался, как ни бился с ней. Хоть и знал, что писать надо, но всегда был недоволен тем, как пишу, знал, что писать по-другому должен. А потом перешел Рубикон – и пишу. И пишу так, как считаю нужным. А как именно – это уже меня не касается. Как чувствую. Как дышу. Мне все равно, кто там и что про меня и мое писательство скажет.
– Под «непреодолимой стеной» вы имели в виду внутреннего цензора?
– Ну, говоря о внутреннем цензоре, надо понимать, что все не так, как в советское время, скажем, когда садились писать и вынуждены были думать, что вот этого писать нельзя, это не так, а это по-другому… Я всегда чувствовал, что пишу не так, как надо бы. Как мне надо. Как мне положено. Поэтому это скорее не цензор, а именно – стена. Но я через нее прошел и сейчас свободно пишу. Пишущий человек, конечно, должен быть раскован. Не только в идейном смысле, что даже не столь и важно, потому что можно ведь писать раскованно сугубо по заданию. Вот Шолохов писал «Поднятую целину» и он, естественно, был закомплексован на теме. Но она чудесно написана, легко, свободно. Так вот для меня перейти через стену – значило писать так, как бог на душу мне именно положил, где стиль зависит от внутренних авторских задач, от того, что ты хочешь в своем послании передать. Так вот, в последние годы я освободился и пишу, как рука движется. Я сейчас полностью себе доверяю. И знаю, что об одном надо так писать, а о другом уже совсем по-другому. Интонации самыми разными могут быть, чтобы соответствовать самому тексту, тому, что ты говоришь. И так и пишу. Пиша о людях, пишу в той манере и интонации, которая соответствует описываемому мной герою. Потому что когда пишу, когда вхожу в образ – это великое счастье. Для меня важен сам процесс. Потому и говорю, что я графоман.
– Наверное, не меньшее счастье держать не только написанную, но и изданную книгу в руках?
– Знаешь, бывает и так, что иной раз и книжка выходит, а я ее и в руки-то не беру. Работа сделана, и неинтересно уже. Когда пишу – я переживаю. И в это время мне все равно, пойдет книга или нет. Вот у меня образ такой перед глазами на тему эту – Сикстинская мадонна (кстати, из мадонн она для меня самая философская), ее взгляд на младенца. То же самое для меня книга, когда я работаю над ней. Переживания, с ней связанные. Перед сдачей в печать мне всегда не по себе было – как это, мы столько вместе были, а теперь мне ее на люди отдавать. И такое у мадонны выражение лица… Она заранее все понимает, уже все предчувствует и отдает ребенка в мир.
– Про две Ваши ипостаси мы упомянули – графоманство и дилетантство. А что значит – инженер человеческих душ?
– Ну, это ярлык скорее, наклеечка. Термины этим и опасны. Что же это для меня значит? Да просто я сейчас обо всем пишу через людей (заканчиваю книгу «Друзей моих прекрасные черты…»). То есть выписываешь человека в том образе, каким себе его представляешь. Это не биографические справки, а это именно восприятие человека. Это портреты людей в моей цветовой палитре, в моих к ним штрихах, что ли. Это наброски скорее, эскизы. Полный портрет человека только у господа бога, наверное. Все эти люди в действии, в каких-то отношениях со мной, с каждым я лично знаком. Студенчество, дессиденство, работа в газетах – все это люди той жизненной поры.
– А есть у вас «коммерчески успешный проект»? Возможно, роман, принесший деньги, почести, славу?
– Мой роман «Мозаика. На ясный огонь» (о котором говорил, что пишу его уже лет сорок, наверное) мог пойти в 70-е годы. Тогда у меня «Точка на карте» хорошо пошла. Принес я его тогда редактору южноуральского книжного издательства в набросках с рабочим названием «Солнечные зайчики». Через время прихожу, а редакторша аж закатилась – смеется навзрыд. Говорит: «Саша, у нас вчера партсобрание было, так вот нас настраивали, что сейчас идеологические диверсии с запада! Ну, ты и сам знаешь, всё же в газете работаешь. Так вот вчера нам как раз говорили об экзистенциализме. А у тебя он самый и есть, этот экзистенциализм!» Я, конечно, опешил. В литературный к нам Поль Сартр как-то приезжал, шибзик такой французский, и мне лично идеи его были очень близки. (К примеру, он говорил: «Я как писатель не могу сказать просто – идет дождь». И здесь он абсолютно прав! Ведь в разном контексте одно и то же разными авторами выражается по-разному.) И вот, значит, она мне это брякнула. «Ты, - говорит, - возьми домой, подумай там хорошенько и убери эти все свои экзистенциализмы-то. Приноси, и будем работать, основа-то хорошая там!» Ну, я взял, раз прочел, второй, третий, да и плюнул. Вот и пролежала она потом лет пятнадцать. Потом перестройка началась. Ну, думаю, уже никаких экзистенциализмов исправлять не надо. Это уже не актуально как бы. Снова приношу в издательство, уже другой редактор почитал, одобрил, издавать, говорит, надо. Я говорю: «Так ведь тут экзистенциа…..». «Да какой нахрен экзистенциализм! Ты хоть сам знаешь, что это такое?» «Нет!», - говорю. «Вот и я не знаю, нормально все!» И отдал в редактуру. А я тем временем правил-правил… Меня уж торопят, типа план выполнять надо, то да сё. А я - ещё, ещё немножко. Редактор потом психанул уже и решил издать вперед другую книгу – «Записки лимитчика». Но меня это не расстроило. Ну, думаю, еще поработаю. А тут как раз 91-й год. Книжка уже была в типографии, но на выходе ее рассыпали в набор. Вот с тех пор так она и лежала. И уже в новом веке думаю: ну, добить-то ее надо все же! Отнес местным издателям. И издал тиражом пять экземпляров. Вот стоит теперь у меня экземпляр над диванчиком!
– А можно как-то словами описать состояние, когда вы пишите? Это счастье? Что в этот момент происходит?
– Ну! Это такое счастье! Мне с раннего детства памятно вот какое ощущение. Отец дом перед войной построил. Мы заехали туда, у меня брат на год меня младше. Он еще в колыбельке лежит, а я уже играю, бегаю, «под стол хожу». Мать что-то там по хозяйству занята, а он в спаленке спит за заборкой, как обычно. Солнечный жаркий день. Занавеска-простынка колышется на свету. И вот мама говорит мне: «Шурик, иди, посмотри, там братик не проснулся ли…» И вот я иду босиком, мне года два где-то, на солнечный свет… (Все мои первые ощущения – солнечные.) И такое ощущение от всего… Чувство, что стен вообще нет. Все белёное, печка белёная, окна открыты… и вот этот свет… У меня вообще ощущение от духовной культуры такое, что это белый свет. Ведь белый свет – это главное человеческое божество. Прежде всех человеческих имен и представлений о боге был белый свет, а все остальное – его ипостаси: огонь, солнце, звезды, заря… Ощущение белого света, сияния, которому нет предела… Или вот как рассказывают порою те, кто пережили опыт смерти, что, дескать, за какой-то чертой оказываются в беспредельности белого света… И вот я иду по полу. А он некрашеный, его покрасят только после войны. Тёсаный теплый пол... И ощущение, когда ты идешь по нему, - такое же ощущение, когда пишешь, когда входишь в образ… Это именно то самое ощущение из детства… А еще можно сопоставить с чувством полетов во сне. Я во сне до сих пор летаю… Причем всегда это такое солнечное чувство!
Или вот еще характерный сон. Златоуст, конкретное место – хребет Уреньги. Зима, снег белый-белый, словно бы только что выпал. А когда снег белый и особенно когда облака еще, то он ночью светится. Светится без луны, безо всего. И именно такой мягкий белый свет. И вот снег кругом, деревья все в снегу, и будто бы какая-то избушка на западной стороне хребта. Выходишь – и ни следочка… ничего нет. И такое же ощущение, когда входишь в образ. Чистота, лишь чистота… Но такое бывает на сто присестов один раз. Но ради этого стОит, конечно… Белый свет – внутри тебя, ты словно бы входишь в него и сливаешься с ним. Так же и образ выписываешь. Входишь и чувствуешь изнутри, проникаешься им. Ощущение белого света – это память человека о том времени, когда он еще в утробе у матери был. Когда всё еще хорошо, все надежно и без забот… И ощущение Вечности в этом.
– Сейчас в школах сокращают часы литературы. Что думаете об этом?
– Любой народ объединяет общая словесная генная память. Неслучайно люди в эмиграции – это потерянные сердца для нации. Потому что они постепенно забывают язык, утрачивают связь с народом на генном уровне. Отсюда можно сделать вывод, куда все эти поправки в программах ведут. А еще идут разговоры о том, чтобы в школах преподавать религии всякие. А я давно говорю, что не религии надо, а надо в школах вести духовную культуру. Надо ребят знакомить с тем, как это все с каменного века было устроено – традиции, быт, духовность. Духовная культура это по сути дела начало науки. Это же представления о мире! Духовная культура сейчас важнее иной науки. Детям надо давать основы, а потом уже, когда он сориентируется к старшим классам, тогда пусть и выбирает себе дорогу. А если с младых ногтей начать натаскивать кого в христианстве, кого в исламе, а кого в буддизме, то уже с детства как бы сталкивают детей лбами. Они приобретают опыт противопоставления, таким образом.
Вокруг
|
|
Владимир Боже - памяти В.В.Поздеева
|
Страницы жизни
|
Страницы жизни
|
В круге
Фрагмент из книги "Немцы на Южном Урале". О Павле Северном
|
Из книги воспоминаний челябинского писателя и краеведа Александра Павловича Моисеева
|