Нибелунги: память слова
Ниже мы публикуем фрагмент из книги воспоминаний челябинского писателя и краеведа Александра Павловича Моисеева.
«В глубине пещеры увидел Зигфрид меч. Он горел ярким пламенем, освещая подземный чертог ярче тысячи светильников». Кажется, так рассказывала Эге.
Я забежал зачем-то я пионерскую комнату. Обычно яркая в голубизне стен, в кумаче лозунгов, знамен и вымпелов, она скучнела в неясности смутного часа смешения дня и ночи. Электричество, мешаясь с тающим светом, ясности не прибавляло.
Я невольно вздрогнул, разглядев, – полно народу. Пацанье затаилось за столом, по углам под серыми знаменами. Непоседливые шкодники смирнехонько молчали.
Над всеми глыбой в серой мешковине платья немка Гертруда Рудольфовна Эрбе, короче – Эге, или Гера. Тугая нитка пробора поперек гладко зачесанных, стянутых крендельком на затылке волос. Устало полуприкрытые морщинистой пленкой век черепашьи глаза. Будто спит наяву. Очень обманчивая, скажу, сонливость. На уроках у нее... Самая-самая зануда, самая-самая придира, самая-самая из учителей, заменивших нам в пятом Веру Васильевну. И чем же это приворожила пацанье невыносимая Эге? Я было в дверь. Слово, слово удержало меня. Переливное, как переклик перелетных птиц. Нибелунги.
Сколько б ни пожелала Эге удержать нас, мы б не шевельнулись под древним ее оком, за древним ее сказом. Да распахнулась дверь: «Тра-ля, ля-ля... Ой! Что это вы?» Наша веселая, быстрая наша старпионерка (старшая пионервожатая. – Авт.) вспыхнула галстуком. «Ой, мальчики, что это у вас так тихо! Ой, что я вам скажу»... У нее всегда что-нибудь потрясное. Не сказала. Разглядела на наших лицах такое недовольство, что даже прикрыла рот рукой: «Молчу, молчу». Пристыла к косяку, тоже стала слушать. Почему-то ей не понравилось. Крутанулась в коридор, чуть не защемила дверью юбку.
Можно б продолжать, да погасла сказка. Пацанва заерзала, Эге захмурилась и закруглилась: «На сегодня хватит». – «А когда дальше?» Зигфрид-то только-только начал махать чудо-мечом. Договорились. Уговор дороже денег. Но так и не узнали мы, что за подвиги свершил немецкий богатырь в борьбе с ихними злодеями, чудами-юдами. Назавтра в конце уроков пришла к нам старпионерка и много чего объяснила. Кто она такая эта Эге. У нее муж в войну, оказывается, чуть ли не перешел к гитлеровцам. Вот так-то. Сама Эге, правда, ничего такого не натворила. А может, не успела просто, вовремя выслали. Учить ей недавно разрешили, но только немецкому. А она вон что, про нибелунгов.
«А что тут такого? Ни про фашистов, ни про нас ни слова. Давно было». Мага матерински улыбнулась – несмышленыши, что с нас взять. И, приглушив для значимости голос, сообщила: Гитлер, оказывается, очень даже любил про этих нибелунгов. «Мы, молодежь Страны Советов, делаем жизнь с кого?
А Гитлер своему гитлерюнгенду рекомендовал с Зигфрида. Да, да, с того самого. Сами понимаете, не тот это человек, на которого пионерам уши развешивать».
В стране начинало добреть, и попытка приобщить нас к любимым фюрером нибелунгам не обошлась Эге никаким боком. Может, и вызывали еедля доверительной беседы, но даже урока не пропустила (вот бы нам радость). Но про Зигфрида и вообще ничего такого она уже не рассказывала.
Стерлись в памяти следы той недосказанной легенды. Устыдившись «старпионерских» укоров, я быстренько постарался забыть, что там проделывали Зигфрид, разные гномы и тролли. Даже что такое нибелунги теперь не скажу. Но есть просто память слова, а слово во мне. Перекликное с чем-то далеким, но близким душе. Нибелунги.
С того сказания о Нибелунгах, где-то между пятым и шестым, Гертруда Рудольфовна вошла в мою школьную жизнь до окончания школы не только как «немка» - учитель немецкого языка, но и - «высоким штилем» - как привратник на дверях в великий храм слова. С нее я затеплился огоньком к писанию и в конце концов вошел в службу ему в газете, книжном деле, писании, во всем и вся. Наверно, ни одну учительницу так не кляли те, кому выпало попасть на иностранный не «энглиш», а «дейч», значит, к ней, Гере, или Эге. Она была не просто строга, но изощренно требовательна. У нее, к примеру, не получишь за четверть выше тройки, если не «сдашь тысячи». Да, да, столь знакомым студентам заданием она загружала нас в старшеклассье. Куда денешься, до сих пор помню «Авентойре унд мархен» («Приключения и сказки», по которым сдавал Эге «тысячи»). Зато из них узнал впервые о Шерлоке Холмсе, а потом в вузах сдавал эти самые тысячи одной левой.
Мало того, Эге взяла да стала давать на дом «зубрить» немецких поэтов, и не только на «дейч», но и переводить в стихах: причем всех, без исключения, иначе «цвай». И представляете, некоторые двоечники переводили в стихах лучше меня (гольный отличник, не обидно ли?). Человек с малолетства тщеславный, стал стараться – тренироваться писать стихи, что в конце концов привело в «Оазис», а из него и на всю оставшуюся жизнь – в словесность.
«Оазис», как известно, общество было тайное, так мы считали, но, увы и ах, вдруг да в тетрадке с домашним заданием после проверки Эге замечаю записку ее рукой с просьбой принять в «Оазис» на общих основаниях.
Делать нечего, предъявил заявление Эге на очередном тайном сборище. Говорить не стоит, понятно, что тут началось. Долгой была дискуссия, как быть
с Эге. Все равно знает уже и слово дает, а художников у нас, увы, не хватает... а она в «Школьной правде» и «Шпильке» рисует что надо. А может, это крысу нам запускают? Разведает все про все, послушает, кто и что – и горим мы синим пламенем с компроматом из первых рук. Да вроде совсем то не ее игры, мы ж ее знаем. А не примем, обидится и все равно заложит, ведь знает же что-то, меня-то вычислила.
Куда деться, приняли, правда, для начала с совещательным голосом. И не прогадали. Слово свое она держала неукоснительно, ни разу не нарушила, и в нашу творческую жизнь не вмешивалась, и житейскими советами особо не назойличала. Помимо живописного клада оказалась от нее еще одна немаловажная польза. Обрели мы еще одну удобную, надежную крышу, которая стала вскоре главной.
Жилье Эге незадолго до того дали, лишь комнату в коммуналке, так скажи и на том спасибо. Строить-то после войны только-только начали, правда, споро и много, в считанные годы всю Карла Маркса заставили четырех-трехэтажниками. Они и сегодня симпатично выделяются в златоустовском жилом многоэтажье – оштукатуренные, беленые, с лепниной, не виданной потом в десятилетие хрущевской борьбы с архитектурными излишествами. С хрущебами эти дома что небо и земля. Много-много чего тогда понастроили, та ж Карла Маркса ведь называлась Долгой, а всю заставили домами. Рядышком с ней и другие улочки, поменьше, и та, Вторая Айская, но все равно очередина на жилье малозаметно поубавилась и многодетным комнату в коммуналке столько ждать приходилось, что когда время подойдет, дети уже вырастут и разлетятся. А Эге одна. Вроде был муж до войны, но не успели с детишками. В войну ее в Казахстан выслали, а после войны в Златоуст, поближе к брату определили, в чем еще повезло, других ближе Сибири не ссылали. Муж, вообще, сгинул и чуть ли не к гитлеровцам перешел. Ну да мало что говорили, скорее не перешел, а просто погиб.. Так или эдак, но Эге уже ценили, если среди немногих учителей заслужила комнату. Причем рядом с самой лучшей тогда улицей, Карла Маркса, у самой трамвайной остановки, третьей от школьной, это ж совсем недалеко. Учли, что ходок она совсем никакой. Пацанва еще Черепахой ее дразнила, а прочитавшие про Буратино – Тортилой. Ноги угробила на спецпоселениях, и не только ноги, вся болезнями сплошь была пронизана. Иной раз всю четверть в больнице ее навещали.. На первом этаже дали комнату Эге, куда как удобно ей и нам. С улицы тук-тук в окошко, она обозначится за стеклом, махнет рукой: вижу, мол. Ты в обход дома к подъезду со двора, она же за это время успевает к входной двери доплестись.
Комнатку Эге, штаб-квартиру «Оазиса», мы называли Аквариумом, от пола до потолка она густо обвила ее живой зеленью, по стенам плавали разные рыбы и прочая аквафауна, исполненные хозяйкой так досконально-натурально, что, кажется, так бы удочку и забросил.
Не знаю, как терпели наши сборища соседи Эге, ведь мы, хотя и только чаи гоняли, но были и с ними беседы на повышенных. Поэзия кровь горячит похлеще градусов. Оглядываюсь на "Аквариум" и краснею: крепко ударяли мы по благосостоянию Эге. Чай нам выставлялся не пустой, обязательно к нему да что-то подавалось. В красные праздники выставлялись и торты, исполненные хозяйкой в добрых традициях немецкой «кюхен». А ведь нежирно, совсем бедно жила Эге, тогда учителям платили ненамного больше уборщиц. Во все мои школьные годы уж не в одном ли платье проходила она? Серого, сурового полотна, безо всяких «архитектурных излишеств», самого что ни на есть простецкого покроя. Воротнички вот только, манжеты менялись едва ли не каждодневно. Да брошей дешевеньких, ребячьих подарков к Международному женскому дню, было богато.
Эге, между прочим, первая женщина, которой я сделал подарок, и сразу же убедился, сколь деликатно это дело. Копался я тогда, копался в ширпотребном искусстве на прилавке, в конце концов выбрал, и оказалось, что лучше выдумать не мог. По ветке из рога ползет пластмассовая улитка. Я почему на ней остановился? Ведь любит же Эге рисовать флору и фауну. Поблагодарила она, как обычно, не меняя нейтрального выражения лица. Попробуй, пойми по ее всегда сонным оловяшкам, в радости она или обиде. Оказалось, обиделась. Нескоро я это заподозрил, замечать начал, как оловом взгляда и словом в общем разговоре она обносить меня стала. Раскинул мозгами, за что это, и допетрил: она же в той улитке усмотрела намек на то, что ползает она не быстрее улитки. Стоило мне доказать, что никакой это не намек-шутка, а проявление неотесанной моей татарской натуры (не по крови, наш рабочий поселок-деревню Татаркой называли).
Не счесть должностей Эге в нашем «Оазисе». Справила она с учительских грошей нам гроссбух. Толстенный, в палец, и чуть ли не в кожаных корках.
И стал тот «гроссбух» нашей «Повестью временных лет», а она в ней – Пименом-летописцем. Сотворит кто что мало-мальски складное, доведет до ума-кондиции после горнила всеобщей критики, Эге обязательно занесет в «гроссбух», на отдельную страницу, в объятиях соответствующего рисунка.
Я, к примеру, дебютировал в той поэтической летописи призывно:
Если ты любишь родную природу,
Если знать хочешь свой край,
За плечи рюкзак – и в походы
В синие дали шагай.
Сопроводила Эге мой поэтический призыв акварелью следующего содержания. В верхнем правом углу над призывом стою я, плечи отягощает рюкзак. Вровень со мной белеет вата облаков и галочки пернатых, надо думать, орлов, потому что «я стою на высокой скале». В подножии скалы и стиха сине-зеленые волны лесистых гор, Урал!
Как же, запомнился стих, потому что немного мне пришлось запоминать. Не густы были мои поэтические всходы под сенью пальм «Оазиса», что дало повод д-ру Лому, язве не последней, в эпиграмме отметить: «Тремя стихами душу греет, в них так он, видимо, влюблен, что уж не пишет больше он». Конечно, обидел, но и заставил задуматься, почему это я и в самом деле столь неплодотворен. Конечно, занят выше крыши: учеба, общественная нагрузка, до стихов ли? Наш духовный отец Козьма Прутков рекомендовал: «Если можешь, не пиши». Я и в самом деле могу не писать без особого угрызения, а того чаще вообще не могу писать. Ну не рифмуется и все тут, прямо-таки выворачиваешься наизнанку, чешешь левое ухо правой рукой. И, бывает, всплывает даже крамольная мысль, а ведь стихи – не что иное как словесное извращение. И стал я потихоньку пробовать «естественный язык» прозы, не очень популярный в «Оазисе».
Пока жива была Эге, зеленел наш «Оазис». Даже когда совсем обороли ее хворости, до безвыходности из «Аквариума», до смертного выноса светилось окно Эге. Приветным, казалось – вечно ждущим светом. Через сколько бы, откуда бы, когда бы ни стучался, не был ты здесь нежданным. Как бы ни спешил обойти дом к подъезду, дверь отворена: даже когда Эге из комнаты выйти было в тягость, кто-нибудь да был у нее и открывал.
И вот ты уже в «Аквариуме». И Эге ласкает тебя благодарным взглядом. И ни намека в нем на укор, что ты столько времени глаз не казал, строчку чиркнуть ленился. Стыдновато и без укора. Спрашивает о житье-бытье, а тебе вроде и сказать нечего, пустопорожне, выходит, жил, на суету сует себя тратил. И снова стыдоба: она же надеялась, что не зря в тебя душу вкладывала.
А как же радости? Не без них. От кого, как не от Эге узнавать было, что сочиняет д-р Лом в стихах и по жизни, всю жизнь он сочинитель. Как идут литературно-учительские, а потом газетные дела у Крошки-Прошки. Какие стали варят АКО и Коко, в каком из зарубежных университетов читает выездные лекции по математике Просто-Володя. А разве не в радость купаться в лучах славы из восторженных глаз очередных «кактусят», стихотворные опусы которых продолжает заносить Эге в нашу «Повесть временных лет».
Ничто не светит вечно, погас приветный свет Эге, повяла, заросла быльем забвения зелень пальм и кактусов «Оазиса» без живительной влаги «Аквариума». Но ведь не так все, не так по жизни. Разве не разросся наш «Оазис» на всю страну, в наших сердцах? И на все наши жизни жива под его пальмами хранительница вечного огня единения наших душ Эге.
Я вновь повстречался с надеждой, приятная встреча.
Она проживает все там же, а я был далече...
Прости же, Эге, за черствую леность душ наших, но и не кори сурово. Ты с нами, а что тебе больше надо? И дай-то бог каждому.
В круге
Фрагменты из книги Н.Н. Никулина "Воспоминания о войне" (1975)
|
Интервью с А.П.Моисеевым
|
Фрагмент из книги "Немцы на Южном Урале". О Павле Северном
|