– Николай Андреевич, глядя на ваши картины, неизменно удивляешься той свежести восприятия, какая только в детстве, пожалуй, бывает. Как вам удается сохранять этот магический взгляд на мир?
– Так ведь я родом из детства, что называется. Я довоенный ребенок, а рисую с детства. Сколько помню себя, все время рисую. Начинал с того, что брал глину с улицы во время дождя и лепил из нее домики, деревья, танки, машинки. Все это на подоконнике всегда у меня стояло. Любовался своим добром и любил с них срисовывать карандашиком. Они же – мои первые и единственные игрушки. Мама не смела ни одну игрушку мою самодельную тронуть, – с уважением к этому занятию относилась. Во время войны она работала в военном госпитале в Тбилиси. Военный поезд, с красным крестом, курсировал между передовой и Тбилиси. И когда шла ревизия, мама заворачивала меня в шинель и помещала под лавку. Деть-то ведь некуда было. Нянек нанять не на что. В ту пору мне лет пять было. Вот там под лавкой, чтобы время скоротать, играл в свои танки-домики. Потом, после войны, – это был 45-й год – мы с мамой приехали жить на Украину. Мама стала студенткой Винницкого государственного мединститута. А я продолжал рисовать. Срисовывал всех художников, которых только знал народ в России. Шишкин, Айвазовский, Левитан, Саврасов… Винница отстраивалась после войны. Красок не было, естественно. Зато были строительные порошки всех цветов для покраски зданий. Вот иду, бывало, на строительную площадку, к малярам и выпрашиваю спичечный коробок одного цвета, другого, третьего… У меня всегда было пять-шесть цветов и белила были – а это уже палитра целая. Краски олифой разводил. Олифой покрывал фанеру, давал ей высохнуть, а потом уже по поверхности краски наносил. От этого они не впитывались и не жухли. И все подряд срисовывал – Шишкина, Айвазовского… Старался изо всех сил, чтобы похоже было.
– Технологию такого рисования сами придумали или кто подсказал?
– Конечно, сам. У меня и кисточек поначалу не было, так что где пальцами, где ножичком приходилось изобретать. Это потом я уже узнал, что ножичек художники применяют и называют его мастихин.
–То есть секреты профессионального ремесла у вас изнутри вызревали?
– Да. Самое главное – огромная тяга была к рисованию. Сколько себя помню, все, чем я ни занимался, все было связано с рисованием. В Виннице я поступил в первый класс. В школе с удовольствием участвовал во всех стенгазетах – первый туда мчался. Меня не просили, что вот, мол, ты, Петриченко, будешь в редколлегии. Нет. Я сам с удовольствием за все дела брался. Придумывал красивые заголовки, выводил буквы, оформлял. С буквами особые фантазии приходили. Были у меня буквы трехслойные, двухслойные, разноцветные буквы, с вензелями, уж так их выкручивал – залюбуешься. Вот сегодня у компьютерщиков шрифты. Один шрифт чтобы разработать – я где-то слышал – денег немалых стоит. А у меня уже тогда столько этих шрифтов было!.. И причем, мне это легко давалось. Вообще, все тогда давалось легко. Время благоприятствовало… Ведь при советской власти все, к чему душа лежала, само в руки шло. Это сегодня за все платить надо. А тогда и творчество, и спорт, и музыка – все для тебя, только занимайся, не ленись. Я, к примеру, и гимнастикой занимался, у меня первый разряд, еще первый спортивный разряд по плаванию. Так-то.
– А следующие ваши «университеты»?
– По окончании школы с золотой медалью я приехал в Ленинград. И мог поступить в любое учебное заведение. Но искал там, где живопись была. В Мухинское пришел, а там роспись ковров, ткани. Меня это не устраивало. Скучно. В итоге решил поступить в университет на физику. Ведь это было время освоения космоса, запуска первых спутников. И я решил для себя, что изучить физику на приличном уровне я смогу только в университете. А художником и так непременно стану, ведь рисовать буду и сам в любом случае.
– Вы не только закончили университет, но еще и аспирантуру. Неужели оставалось время для серьезных занятий живописью?
– Конечно. Одновременно с поступлением в университет я сразу пошел в Академию живописи, институт им. Репина, натурщиком нанялся. Ведь я спортивный был, крепкий, рост метр восемьдесят.
– В те времена можно было и комсомольцем быть и натурщиком одновременно? Наверняка у вас комсомольское прошлое?
– Да, безусловно, я комсомольцем был. Не в секретарях, а рядовым комсомольцем. А натурщиком что? Меня рисуют, обнаженные мышцы. Если натура обнаженная, я надеваю повязку. Конечно, меня интересовала не та символическая плата, которую мне платили как натурщику. Меня интересовало, о чем они в этих стенах говорят, как рисуют. В перерывах пятнадцатиминутных стоишь как завороженный, слушаешь, о чем разговоры студентов-художников. Я все как губка впитывал…
– То есть напитывались самой атмосферой, какие-то импульсы получали?
– Ну конечно! Эта атмосфера… у меня до сих пор при воспоминании о ней мурашки по коже… То же у нас было и в аспирантуре Ленинградского госуниверситета. Совершенно особая атмосфера, Духом пронизанная. И это был дух того времени. К примеру, в аспирантуре по четвергам у нас был негласный запрет на все разговоры о науке, о физике. До обеда мы занимались своими экспериментами, а потом с двух часов дня устраивали чай в лаборатории. Все усаживались за стол, с профессором Георгием Андреевичем Остроумовым во главе. Он замечательно фотографировал природу на слайды. Тогда это было очень модно. Орвохром, немецкая пленка, цветные слайды, диапроектор… Профессор снимал великолепные пейзажи Ленинграда и его окрестностей. Великолепные! За чаем мы говорили о том, кто какие книги за неделю прочитал, какие музеи посетил, какие фотосъемки сделал, в каком театре побывал. Вот о чем мы говорили, учась друг у друга.
– А вплотную к занятиям живописью как приблизились?
– Тогда же, на первом курсе еще университета. Вот как-то иду по коридору института Репина, вижу объявление: для сотрудников института открывается изостудия по программе училища под руководством Евсея Евсеевича Моисеенко. Я туда. Можно к вам? Пожалуйста. Сколько платить? Да нисколько. Только посещай. А по окончании диплом и удостоверение, что прослушал полный курс по программе художественного училища. Поэтому без обиняков считаю себя дипломированным художником.
– Что писали в ту пору? Какие темы любили?
–Я приносил в студию ленинградские этюды маслом. Е.Е. Моисеенко меня хвалил. Впрочем, писал не только городские пейзажи. Всегда любил теплые тона. У меня все картины, даже сейчас, посмотри, – они все теплые.
– Действительно, светятся, словно в них какая-то солнечная краска заложена…
– Да, я люблю солнце. Люблю свет. Мне это нравится, это мне по душе. Я считаю, что писать надо так, чтобы от работ твоих становилось тепло на душе, светлее. А все эти абстракции… Вот взять, к примеру, Пикассо. У него был и розовый период, и голубой. Он великолепным реалистом и рисовальщиком был. А потом, когда сделал имя, позволил себе и абстракцию. Не то чтобы я не понимаю абстракцию. Я просто не приемлю это направление в искусстве. Я прошу других людей, которых обучаю или с которыми общаюсь, говорить о том, нравится картина или нет. По искренности. Мне говорят – ну, возможно, я ее не понимаю. Я говорю, не надо употреблять слово «не понимаю»! Скажи, нравится или нет? Ведь язык такой инструмент, что им можно как возвысить, так и обесчестить все, что угодно. Все оказывается в руках человека, владеющего языком. Можно превозносить и бесконечно интерпретировать «Черный квадрат» Малевича и верить в это. А можно этот же «…квадрат» превратить в пыль, выбросить в окно уже с другими объяснениями, так что никому и в голову не придет достать его оттуда. То есть все дело в том, как ты можешь охарактеризовать любое явление с помощью языка.
Формальная живопись, когда предметы в картине как застывшие солдаты в строю, мне претит. Когда в картине нет дыхания жизни. Нет воздуха, нет динамики, сплошная сталь. Иной раз воскликнуть хочется: Художник, ведь ты живешь на Южном Урале! Где он в твоих картинах, покажи?! Я жил на Украине, в Ленинграде, на Севере, приехал в Челябинск, посмотрел окрестности Южного Урала и понял – да не надо никакой заграницы! Вот прямо здесь, под ногами – это такая Швейцария, это такие Альпы! Эти горы, реки, этот воздух, эти сосны!..
–Николай Андреевич, а вы в каком году приехали на Урал?
– В 75-м.
– И Урал сразу же вас впечатлил? Вы по велению души решили здесь остаться, или же волею обстоятельств?
– Безусловно, душой проникся. На ту пору у меня была ленинградская прописка. Я женился на ленинградке, уехал в Архангельск отрабатывать университет, работал в мединституте, преподавал физику на первом курсе мединститута будущим врачам. Но прописку ленинградскую мы сохранили. Мама у меня вышла замуж, уехала в Челябинск. От мамы я и узнал об этих местах. И я бросил ленинградскую прописку. С тех пор мы с Ларисой Николаевной, женой моей, как поругаемся, она все сетует – вот, мол, уехали в этакую дыру! Я молчу в ответ, а про себя знаю, где же мы в действительности (озорно так улыбается)... Да мы же поменяли Ленинград не на что-либо, на Швейцарию! Здесь такие красоты! Ну где я в Ленинграде увижу такие пейзажи, такое небо, такие озера, такие березы, краски такие?! Глянь! (показывает рукой на картины) Вот это же золотом всё – такая палитра Урала.
– А Финский залив с соснами? Разве менее прекрасен?
–Ну, Финский залив… Равнина это, понимаешь, равнина. А здесь – выше, ниже. Горы. Как сказал Высоцкий: лучше гор могут быть только горы. Убери в Южном Урале горы – и распадется Швейцария. И пейзажа не будет. Пейзаж потеряет свой вкус, будет немножко скучновато. Обрати внимание, у меня в картинах всюду горы. Горы, горы… непременный атрибут этих мест.
– Николай Андреевич, вы сами-то путешествуете по Уралу или восхищаетесь им взглядом со стороны?
– Я вообще путешественник по натуре. С 75-го года по 80-й ежегодно по пятнадцать тысяч километров наматывал по так называемой «Европе» Советского Союза с этюдником и Ларисой Николаевной, женой. Москва, Ленинград, Карельский перешеек, Прибалтика, Белоруссия, Молдавия, Одесса, Крым, Керченский пролив, Краснодар, Волгоград… Чечню отлично помню. Тиберда, Дамбай, Баксанское ущелье, Эльбрус, Приэльбрусье, Крестов перевал… Всюду чечены. У них горные козы, прекрасная шерсть. На базаре платки, рейтузы, свитера, безрукавки… И все дешево довольно, и поторговаться можно. Помню, была у меня такая безрукавка-мечта. Я все эти места проехал на машине, с этюдником. И всюду спокойно было, мог остановиться на обочине любой дороги, переночевать безо всякого страха за жизнь.
А по Уралу до сих пор много путешествую. Обычно подъезжаю к Златоусту или Зюраткулю, машину оставляю в каком-нибудь дворе хозяйском, а дальше пешком. Если возьмут символическую плату – заплачу, а нет – и так оставлю машину. Все эти годы у меня был «Москвич-412», на нем-то и объездил наш Урал. Александровская сопка, вокруг Тургояка, Таганайские места, Сыростан… Вот она, моя география. Хожу, фотографирую. Природа ведь абсолютно разная в каждый приезд, всё всякий раз по-другому. В природе, во мне, в моем восприятии, в струении воздуха, в биении сердца. Стремлюсь запечатлеть все это в фотографии, унести в душе, чтобы потом вдохнуть жизнь с помощью красок. Воспоминания на холсте…
– То есть у вас творческий процесс как происходит? Вот вы набрались впечатлений, состояния в себе зафиксировали, и это выплескивается в какой-то определенный цикл работ? И пока не выпишите это состояние, вы в процессе? А потом это заканчивается и следующая поездка? Или какой-то другой творческий ритм у вас?
– О, ну нет такого, чтобы я запланировал, скажем, десять картин. Вот, к примеру, эта картина (показывает на холст). Что-то мне в ней не понравилось. Допустим, небо не понравилось. Так вот, я не исправляю эту картину. А беру такой же холст и пишу этот же сюжет. Но он будет другим, абсолютно другим. Потому что каждую картину мне хочется написать лучше, чем предыдущую. Я беру другую палитру, меняю колорит. Если прежде был теплый, теперь пробую выразить через синие тона. Вообще, у меня только два колорита может быть: холодноватый и тепловатый. Но все происходит спонтанно, как бы само собой. Ведь это творческий процесс. Ренуар говорил: я пишу женщину до тех пор, пока мне не захочется ее по бедру похлопать и в восторг прийти от этого теплого женского тела. Понимаешь, до тех пор он писал картину. И я пишу картину до тех пор, пока не скажу себе: ну, Андреич, если что и может быть лучше, то уже другое. А здесь я уже выдохся. Поэтому она и люба мне, эта картина. Я ее люблю.
– Николай Андреевич, вы приехали на Урал преподавателем физики и им же и оставались все эти годы?
– Преподавателем. И горжусь этим. Я могу решить любую задачу не только по физике, но и по математике. Любую! По этим предметам у меня все книги, все учебники есть. Я открываю их, раз страница, два, а потом – бах! И… приходит решение. Я решаю все, что угодно. Вот тут недели две решал одну задачу, и все равно ее добил. Не днем, так ночью, во сне. Мне приснилась идея, как подойти к решению. Наяву уж я все перепробовал. А потом решил, что раз все перепробовал, а не получается, значит, надо забыть, вернуться на другой день, но подойти с совершенно другой позиции. Вот тогда-то все и решилось!
– А ваши увлеченность физикой и увлеченность живописью каким образом корреспондируют между собой? Или это как бы две разных жизни?
– Понимаешь, штука какая… Я кандидат физматнаук… А мог бы стать и доктором физматнаук, если бы не живопись…
– То есть живопись время, энергию забрала?
– Конечно. Ведь главное для человека – это время. Потому что в сутках 24 часа, и больше никто тебе не прибавит. Физические законы нас ограничивают, безусловно.
– И вы предпочли званию доктора занятия живописью?
– К сожалению, так. А может быть, и не к сожалению, а больше, наверное, к счастью. Ведь благодаря такому выбору я чувствую, я ощущаю себя молодым.
– Со своей стороны подтверждаю. Всякий раз, когда вы приглашаете новые работы прийти посмотреть, я слышу, как у вас даже голос от счастья звенит, а при встрече глаза светятся. Думаю, степень доктора любых наук не давала бы такого запала на долгие годы.
– Не давала бы, совершенно верно! Вот и рисую, раз у меня тяга такая. А тяга изнутри идет просто, а не потому, что я должен это сделать. Я просто жажду это сделать, а не должен. Я жажду рисовать! И вот нарисую, понимаешь, картину и любуюсь. Ведь у любого художника так. Я знал Лаптева, царство ему небесное. Великолепный художник. Народный художник, наш, уральский. Я знаю Ладнова, Болотского и других. И все они в восторге от собственных картин. И я в восторге. Иначе бы всем этим не занимался. Иначе бы и Ладнов тоже не рисовал, если бы ему это не нравилось.
– Николай Андреевич, жалко, наверное, расставаться с картинами, отпускать в другие руки. Ведь они как дети. Это прощание навсегда?
– Когда покупают картину, я этим горжусь и с легкостью расстаюсь. Во-первых, мое имя входит в века. Если человек покупает картину, это не для того, чтобы она лежала у него за диваном. Это для того, чтобы он передал ее в будущие поколения. Если это взрослый человек, он передаст ее своим детям. Дети своим детям. И так далее. А потом художнику важно чувствовать себя востребованным. Краски, холсты, кисти тоже надо на что-то покупать. Продукты питания, чтобы жить. Так что все это правильно – так мир устроен. Детей ведь, когда они вырастают, тоже в мир отпускаешь.
– А дарить умеете?
– Ну еще бы. Все дарено налево-направо. Вот сейчас, если пройти по университету, в библиотеке мои картины увидишь, во второй библиотеке тоже, в ректорате, на кафедре, в лаборатории электричества картины висят, на кафедре сопромата… Да везде! Только с некоторых пор уверенность такая появилась, что дарить картину – это как собаку дарить или кошку. Все равно ее купить надо. Хотя бы десять рублей взамен дать. На счастье. Однажды я подарил Университету триста работ, даже больше. И где они теперь? Одному Богу известно. А именно потому, что в дар. Бесплатное редко ценят.
– ЮУрГУ подарили? Зачем такая роскошь? Целых триста?
– Вот так. В пансионат отдыха «Южный». Два контейнера картин при ректоре Мельникове и профорге Путине, забыл его имя-отчество. Мы заключили устный договор такой. Я пришел к ректору в 1981 году. Говорю ему, мол, я доцент и мне нужна квартира. Он: у меня таких доцентов, как вы, от Челябинска до Москвы в ряд поставить, и всем нужна квартира. А я, говорю, необычный доцент. Как раз в это же время в вестибюле университета на третьем этаже была выставка моих картин, посвященная ХХIIсъезду КПСС. Ректор говорит: А, это вы автор! Хорошие картины, мне понравились. И я, осмелев, предложил заключить договор о передаче 300 картин в дар университетскому пансионату в обмен на квартиру. Ректор задумался, вызвал секретаря месткома, парткома… Николай Андреевич, говорит, повторите свое предложение! Я повторил. Ректор сказал: Что ж, удовлетворим просьбу Николая Андреевича. Все: Да-да, конечно! Я, помню, месяца два-три готовил картины к отправке. Два контейнера отослал в пансионат. Получил оттуда письмо, что все получено. Меня командировали туда же, дали рабочих, и я приступил к развешиванию. Триста картин – не шутка! Все это было сделано, не без помощи многих людей, конечно же. Однако обещания своего ректор Мельников так и не выполнил, квартиру я тогда так и не получил (улыбается; а квартиру ему выделил позже Герман Платонович Вяткин – ныне почетный президент ЮУрГУ. – И.У.).
Что ж… Если смотреть из сегодняшнего дня – это не имеет особого значения. Человек живет на земле, срок жизни его – мгновение по сравнению с возрастом Земли. Я как физик знаю, о чем говорю. В свете этого важно только то, что действительно важно. Для меня это – моя живопись.
– Николай Андреевич, ваше мнение как физика, что нас ждет в 2012-м? В связи с этой датой о чем только не говорят. О приближении Нибиру, о квантовом переходе… Чего от этого времени ждете вы?
– В 2012-м? Да вот такая же погода будет в это же время. И даст мне Бог, буду жив и здоров в 2012-м. Сколько же мне будет? 76 лет. Все так же буду живописью заниматься, в этом же помещении. Права у меня до 19-го года действительны, так что надеюсь водить машину. Главное, есть где этюдник расположить, поставить штатив и… писать, писать!
– Ваши работы на редкость живые. Они светятся, берут за душу, надолго в памяти остаются. Как бы вы сами охарактеризовали свой жанр?
– Жанр – импрессионизм. Я пишу так, чтобы чувствовался воздух, чувствовалось, что вода мокрая, что дымок струится, что зелень свежая, скажем, летняя зелень после дождя. Если сыро, то и атмосфера должна быть сырой, влажной. Если солнечно, жарко, то это должно быть разлито в пространстве. Вот что такое живопись! Та живопись, которая мне нравится. Ведь сейчас не живопись, а сплошные «измы». Натурализм, кубизм, сюрреализм, абстракционизм, символизм, беспредметное искусство какое-то… Возьмем того же Сальвадора Дали. Я приветствую его как великолепного художника, рисовальщика, но его картины вызывают у меня тошноту. Конечно, когда художник богат, когда он раскрепощен, не должен думать о деньгах, о цене красок, тогда он может позволить себе трюкачить. Если бы я был богат, то, возможно, вместо этого полотна (показывает рукой в сторону холста) создал бы что-нибудь абстрактное. А так я не настроен создавать абстракции. Потому что абстракция будет только для меня, как самоцель какая-то, из головы, и потому никому не люба. Как говорится: ни Богу свечка, ни черту кочерга. То есть НИ ДЛЯ КОГО! А я все же пишу не сам для себя. Я очень сильно нуждаюсь в зрителе. Я без зрителя не могу. Без ценителя моей живописи… Не важно, покупает он картину, не покупает – это уже другой вопрос.
Так вот, импрессионисты – и первый из них англичанин Констебл – впервые вышли на природу и удивились, как это здорово: не выдумывать ее, как тот же Леонардо да Винчи и Рафаэль, а писать на пленере, как они говорили, то есть на природе. Вышли писать не на черных холстах при свечах, а при солнечном освещении, на белых холстах. Картины сразу же засияли, принесли свет в интерьер человеческого жилища. Вот это открыли художники-импрессионисты. И собственно, импрессионизм – это французское слово, в переводе на русский язык означает «впечатление». Впечатление воды, впечатление теплого воздуха, солнечного заката. Это теплый осенний вечер на Еловом…
–И все же, есть ли у вас какие-то свои технические приемы, с помощью которых вы этой живости добиваетесь? За счет чего это магическое свечение в холстах?
– Все очень просто! Я рисую не руками-ногами-пальцами… Я рисую мозгами, можно сказать, мыслью. Я рисую и все время думаю, рисую и смотрю. Не получилось – стер, а вот так – получилось, вот так лучше. Здесь нет никаких правил или догм. Только личные чувства. И если у меня этого личного чувства нет, такого, скажем, каким оно было у Ренуара или у Айвазовского, то я не смогу сделать так, как Айвазовский или Ренуар. И потом, в каждой картине – как закон – запланированная моим опытом неожиданность положенного мазка. Но – запланированная моим опытом! И важно схватить, не пропустить этот момент. И вот тогда картина звучит, в ней чувствуется трепет солнечного света на камнях, и камни живые, и воздух дрожит, и дымка мягко по земле стелется, и сама земля дышит, – и все это создает абсолютное впечатление реальности происходящего. Плоскость переходит в трехмерное пространство, сохраняя свой объем... Я стремлюсь рисовать так, чтобы в картине рождалось пространство, чтобы в нее хотелось войти. Как в мир, такой же трехмерный, как у нас, в котором мы живем. Мое желание так именно писать. А кто не умеет рисовать, тот делает абстракцию.
– То есть такое ваше мнение?
– Да, такое мое мнение. Абстракция – это удел не умеющих рисовать художников, которые обзывают себя художниками. Вот я во Дворце пионеров 20 лет проработал, с 78 года. И каждое лето с учениками выезжал в пионерские лагеря. Я вел там курсы по физике. У меня ежегодно 5-7 учеников выступали с научными докладами. И в пионерлагере всегда было человек 30 жаждущих рисовать. Я не бедствовал красками. Дворец пионеров все необходимое закупал: кисти, краски, бумагу. И дети впервые приходили ко мне, просто чтобы порисовать. Я им раздавал фотографии природы или фотографии своих картин, и они срисовывали, кто как умел. И выдавали эти «неумеющие» такую абстракцию красивую, такие цветовые пятна! Я оформлял их в белые паспарту, и через неделю у меня в пионерском лагере, в столовой, из 30, а то и 60 картин формировалась выставка абстрактных рисунков!
– Николай Андреевич, кстати, о выставках. Участвуете ли в них? Как ваши картины приходят к зрителю?
– Я от выставок уже устал. Потому что собственные выставки всегда в убыток. И в материальный, и в моральный. Каждую картину нужно куда-то привезти, повесить. За зал надо заплатить. У меня была выставка в Доме архитектора, за которую я заплатил 5 тысяч рублей. За все десять дни из 40 картин не продано ни одной. Я туда и обратно нанимал машину, газель. Пока везли, некоторые картины оказались повреждены. И так далее… Я готов куда угодно выставить свои картины, если бы кто-то это организовывал. Хоть в Златоуст, хоть в село Миасское.
– У вас в мастерской совсем мало картин. Почему?
– Да, год 2009, а картин уже нет, ушли. Год 2010, а картин самая малость осталась. До 91 года я не продал ни одной картины. Сейчас иначе все.
– Потому что не было спроса, или не в обычаях того времени было картину купить?
– Люди тогда вообще не покупали картин. Почему-то казалось, что в комнате на стене должна висеть не картина, а ковер. Вот люди и вешали ковры. Я сам, когда приехал сюда, повесил на стену ковер. Потом только посмотрел фильмы зарубежные. Смотрю: елки-палки! там где какой зал – всюду висят картины. Мы тогда сорвали ковер, бросили его на пол. Как хорошо ходить босиком по этому ковру!.. А на стены картины повесили. Ведь картина – как окно в другой мир. В мир самого прекрасного, что есть в жизни!