Вячеслав Лютов
«…Шлю вам всем, мои родные, горячий чистосердечный привет и желаю вам всего хорошего, дождаться меня домой. Как разгромим всемирного врага – гитлеровскую гадину – и уничтожим весь фашизм с лица земли, так опять заживем по-старому и хорошему… Жив буду – вернусь домой, убьют – живите дружно. Только дружно живите, не давайте друг друга в обиду…»
В июне 1941 года произошло событие, масштабы которого не укладываются в сознание нынешних поколений. В истории России ХХ века Великая Отечественная война стала колоссальным потрясением; это был главный «тектонический разлом», когда в движение пришли глубинные пласты жизни, когда все рушилось, срывалось с места, меняло привычный уклад, теряло связующие нити.
Нет, одна все же была, и как покажет время, очень прочная – полевая почта. Во время Великой Отечественной войны ежемесячно только в действующую Красную армию доставлялось 70 миллионов писем. Ответы возвращались письмами-треугольниками – конверты на фронте всегда были дефицитом, поэтому обычный прямоугольный тетрадный лист загибали сначала справа налево, затем слева направо, а оставшуюся полоску вставляли, как клапан, внутрь треугольника. Оставалось написать адрес…
Сравнительно недавно, в 2005 году, подборка солдатских писем с фронта была опубликована в книгах серии «История людей на Южном Урале», под редакцией писателя Рустама Валеева. Слово «подборка» здесь плохо подходит. Каждое письмо – уникальный документ потрясающей психологической силы; каждая строчка – не столько летопись войны, сколько летопись человека на войне. И это самая главная, над-историческая ценность слова в треугольном конверте…
Жди меня…
Когда вся страна подхватила строчки Константина Симонова «Жди меня», интуитивно, на уровне архетипа почувствовав, что именно это – самое главное, тогда и предопределился исход войны. Для этой глубинной связи вряд ли имеет значение тыловой адресат – пусть это будет Челябинск, Южный Урал.
«Милая моя! Недавно я видел интересный сон. Вот я у Мамаши с Папашей. Там Ваня! А тебя и детей нет, живете в другом месте. И представь себе, как я бился, пробирался к тебе. И так не пробрался. Такая досада взяла, что тебя не видел, просто невозможно описать. А сколько было сил положено, чтобы к тебе пробиться, и все рухнуло. Ну, это ведь сон, и что с него возьмешь. Зато уж наяву-то я через все преграды пройду, через все невзгоды боевой жизни, а буду с вами, милые мои…» Так писал с фронта Павел Кочегин, уроженец села Усть-Уйское, летчик, командир эскадрильи.
Действительно, что возьмешь со сна? Вот только сквозь такие сны вся страна и пробивалась, подобно тому, как шло письмо на фронт – по ухабам, трясясь в «полуторке», на лошаденке по кличке Кабысдох, пешком в почтальонской сумке. Письмо из дома было величайшей наградой для солдата: Кто был на фронте, на переднем крае, Тот оправдает и поймет бойца, Который, смерть и пули презирая, Готов плясать при виде письмеца…
Так и было. Военный врач Александр Попов, основавший уже после войны в Миассе детский противотуберкулезный санаторий, участник Сталинградской битвы, писал в дневнике в 1942 году, когда горела Волга: «Вечером смотрел фото своих дорогих деток и /жены/ Елены. Так хочется взглянуть в эту минуту, что они делают, и вспоминают ли меня… Получил две телеграммы и письмо от жены Ленуши и Эдика – какое счастье принесли строки! – они передали крупицу родных чувств, и я их целовал, как невесту…»
«Маруся, я получил ваше письмо ровно через два месяца и три дня, - отвечал домой в Челябинск солдат Николай Чеботарев. - Часто я думал и вспоминал, и в особенности вечером и в выходной, что делают, как живут дома, в особенности девчата, как спать ложатся, как постельку греют, как утром встают. Глаза закроешь, так придумаешь целый вагон…»
«Катюша! Какой же у меня сейчас милый Лерочка и дорогая, любимая Риточка. Будешь писать письмо, как можно подробнее опиши о них, об их проделках и проказах. Опиши, как у вас весна, и бегает ли играть Лерочка… Риточка скоро уже вырастет, шалунья, и будет говорить «мама» и «папа». Опиши подробнее, что делаешь и как работаешь. Ведь это для меня большой интерес и большая радость. Я уже писал тебе, что за работой и время быстрей проходит, особенно в кругу друзей и товарищей. Пиши как можно больше и чаще…»
«Дорогая женуленька! Четыре дня кряду я получал твои письма, и так разохотился получать их, что на следующий день, не получив от тебя письма, у меня появилось возмущение: «Как это так, мне не доставлено письмо!..»
«Прошу мне писать почаще, не ленись. А если будешь лениться, то я тебя буду ругать. Ты видишь, что я не ленюсь, а регулярно тебе пишу, так и ты делай. Поняла? Если поняла, то давай сию же минуту отвечай. На прощанье крепко-прекрепко тебя обнимаю и горячо целую, а также нежно целую в сладенькие молочные губки своего непревзойденного любимого сына. Весь ваш Семен Зырянов…»
Отдельный разговор – фотографии: те, что лежали под сердцем. Тот же Семен Зырянов с фронтовым упреком писал жене: «Мне так хочется посмотреть сына, и ты мне не вышлешь никак с него и с себя карточку. Я очень прошу, Вера, вышли, пожалуйста, хоть миниатюрки…»
«И высылай фотокарточки с себя и с ребят мне, я очень о вас соскучился, - читаем в одном из писем с фронта. - Вы мои хорошинки и мне милые. Маруня, ты можешь представить, как я был рад, когда получил ваши письма. Читал - было все: радость и печаль. Но ничего не сделаешь, не мы одни с тобой. Все переживем. Настанут радостные дни, были бы живы и здоровы все. Все равно война закончится, победа будет за нами…»
Были и «претензии к качеству». Курганец А. Лушников, например, пишет жене: «Насчет фото от Вас. Особенно не настаиваю, зря не расходуйся. Вот поедешь в Куртамыш, там у знакомых фотографов снимешься лучше. А я сегодня Вам посылаю, кажется 5-ю или 6-ю карточку. Снялся в землянке, волосы забыл причесать как следует, работы было много, а ребята скрутили: давай скорей, да и все. В будущем будут еще, и все до единого снимка я посылаю Вам, даже себе не оставляю некоторые. А Вы храните их в альбоме. Зря по сумкам таскать нечего. Смотреть можно вне работы, вечером, так, как делаем мы с ребятами каждую ночь после 11.30., прослушав последние известия, садимся и достаем фото своих домашних, рассматриваем. У кого есть детишки, рассуждают о том, что они, наверно, папку не узнают, т. к. некоторые уже по 5 лет не были дома. Если дети родились без них, они их знают только по присланным фотокарточкам…»
Сердце стучало и душа жила вровень с одной мыслью: «Здравствуй, дорогая Шура! Передай привет папе и Пете. Поцелуй за меня моих крошек: Боречку, Людочку и Любочку. Соскучился…»
В лесу прифронтовом
В современном сознании в отношении писем с фронта пустил корни дьявольский, но весьма тривиальный миф – в солдатских письмах нет «правды», нет «реального положения дел». Действительно, все письма с фронта в обязательном порядке просматривались сотрудниками НКВД, любые спорные места вымарывались чёрной краской. На почтовые отправления ставился штамп: «Проверено военной цензурой».
В этом была своя суровая логика: по содержанию писем никто не должен был получить сведения о дислокации частей, их вооружении и прочее. Это требование военно-полевой почты действует и сейчас, будет действовать и потом. Человек на войне – не фактограф. Да и главный цензор, на деле много выше «краснощекого ромбиста», сидел у солдата в голове, в душе, внутри; сидел, накрытый шинелью, израненный, оглушенный, перемежаясь с сыпным тифом и пламенем – зачем об этом говорить своим домашним, расстраивать, пугать?..
А потому и летели домой треугольнички: «Во первых строках спешу сообщить, что Востряков Николай Васильевич жив, здоров, того и вам желает. Опишу немного о себе. В настоящее время я нахожусь на передовых позициях, так что жизнь у меня очень хорошая…»
И не в счет, что «градом летят пули, и с завыванием пролетают мины и снаряды, которые разлетаются во все стороны и готовые каждую минуту оборвать многие сердца человечества…»
Впрочем, и военная цензура – не звери же! Поэтому «пропускали» в тыл разные письма. «Геня, ты интересовался, где я сейчас нахожусь. Этого в письмах вообще не пишут, но вам, как детишкам, скажу: около города Ржева Калининской области на берегу реки Волги, западнее его на 20-30 км. Возьмите карту и посмотрите на это место, карта в школе есть… Сейчас здесь пока тихо, а тихим фронт мы привыкли называть, когда в день или мы немца, или немец нас обстреляет два-три раза снарядов по сорок. Когда-либо я напишу вам больше, как мы воюем. Вчера на опушку рощи, занятой немцами, скрываясь за деревьями, в километре от нашего наблюдательного пункта вышел немецкий подполковник со своими офицерами посмотреть на нашу местность. Я открыл на них огонь и тремя снарядами уложил их всех, ни один не вышел живым. Немцев мы видим каждый день…»
«В бой вступил 1 декабря за нашу славную столицу Москву. От Москвы были 40 км – это самое близкое расстояние, куда сумела добраться грабительская армия Гитлера. Бои были упорные – Москва за спиной, наши дивизии крепко отбивали атаки. Все наши силы были двинуты с решимостью гнать, бить, уничтожить. Почувствовав неладное, немец в смятении бежал из лесу, где он находился. Мы вступили в его бывший лагерь расположения. Машины стоят, а водители их удрали с полной прилежностью, кухню походную с кашей и ту оставили… Ихние мины рвутся кругом нас, они засели в селе на церкви, на чердаках, на деревьях, строчат из автоматов. Мы выдвинули свои минометы и посылаем мину за миной по немцам. По нашему миномету ударила мина, два товарища были убиты, я ранен, а четвертый совсем невредим…»
«До фронта ехали от Кургана более месяца. От тесноты, холода и недостаточного питания красноармейцы грызлись друг с другом, ссорились и даже дрались в вагоне. Но перед боем что-то трудно объяснимое примирило всех, обмякли люди, заробели. Страха в глазах моих товарищей не было, а нерешительность на такое дело, как смертный бой, охватила всех в последнюю минуту перед выступлением на передовую. Но вскоре все изменилось, как только люди понюхали порох. Выше сказанное, конечно, относится и ко мне…»
«Сегодня 1 января 1943 года. Мы сидим у костра в лесу, где стоим вот уже четвертые сутки. Кругом гремят выстрелы и рвутся снаряды. Мы к ним привыкли, и, несмотря на то, что воют снаряды, мы спим спокойно. С немцами видимся каждую ночь. Ходим в разведку ежедневно. Кругом рвутся мины и снаряды, летят пули, но пока жив и здоров. Был случай: немецкая мина разорвалась в полуметре от меня, двух человек убило, а меня не задело. Ради кого я еще спасаюсь, не знаю…»
Коренной перелом в войне будет хорошо заметен по письмам. «Сейчас на фронте фрицы бегут, мечутся, окольцованные, как в мышеловке, и гибнут, не поднявшие рук, от наших пуль, - писал домой боец Евгений Селетков. - При виде фрица наш солдат приходит в ярость и исступление. Я видел пленных в феврале и августе 42-го, а теперь сходства никакого. Те вели себя нагло, надменно, с пренебрежением к смерти, держались браво. Эти жалкие, во всем своем поведении просящие милость, шелудивые, «низкопробные». Если переживу, рассказать есть чего. Целую и обнимаю. Ваш муж и папка Евгений…»
Ближе к Берлину в письмах появляются ироничные и вполне «туристические» нотки. «Сегодня выгнали немцев из одного села и сейчас подошли к другому, думаю, к вечеру очистим и это, а там пойдем на третье и так далее, пока последний немец не поднимет руки. Как видите, жизнь моя и моих товарищей довольно-таки однообразна: бей немцев и больше ничего. Но зато у немцев разнообразно: то их окружают, то сжимают, то обходят. Но все это приводит к одному исходу…»
«Полей в Германии нет, только огороды, - писал из-под Берлина на Южный Урал солдат Сергей Синицын. - Сплошь заводы, фабрики, города. Деревянных построек нет, все каменные и мраморные. Дорог простых нет, все асфальтированы и цементированы. Каждый хозяин имел по 15-20 коров и обильное количество мелкого скота. Все, холера, оставил, побросал на произвол судьбы. Родная страна, встречай миллионы рогатого скота… В каждом доме оставлено вагоны мануфактуры, белья, перины, одежды. Не беру во внимание военные склады. Укреплений на немецкой территории почти нет. Как видно, он нас не ожидал и не думал воевать на своей территории…» Интонация понятна – иноземные края, когда еще увидишь. Вот только цена этому оказалась слишком высокой.
Солдаты дымом греются…
Читая письма с фронта, чувствуешь, что бойцы Красной армии, словно сговорившись, старались опровергнуть эту старую солдатскую присказку. Все есть, всего хватает – не о чем волноваться. «Живем хорошо, хотя понятие «хорошо», конечно, относительно…»
На местах формирования частей настроение бодрое, даже бравурное – до первых боев. «Здравствуйте, дорогие папа, мама! Служит ваш сын исправно. Оказывается, служба - дело трудное, и уже натерла мне и ноги, и плечи. Занимаемся с 6 утра и до 11 вечера, не считая завтрака, обеда и ужина, на которых засиживаться не дают: всего положено только 20 минут. После завтрака, обыкновенно, идем куда-нибудь из лагерей рыть окопы, строить доты, расставлять мины, взрывать. Трудновато, но ничего. Самое интересное, чему нас учат, - минное дело. Как подложить под березу мину, подпалить фитиль, трахнет так, что береза летит, а подложишь всего 20 грамм. Сейчас бы дома я показал, как надо работать: рыть ямы, копать, таскать бревна. Чему не научился в 10 лет, здесь научился в неделю…»
Затем «срок обучения» сожмется до дня, часа, минуты – на фронте «жизнь часовая и всегда под вопросом». «Сейчас нас обмундировали: байковые портянки, новые сапоги, меховые снаружи, суконные носки, новые брюки, гимнастерки, на это ватные стеженые брюки и фуфайку, на это новую шинель, на голову шапку и стальную каску на шапку, теплые перчатки и стальные котелки. Вот и все. Все готовы. На днях, наверное, поедем. Насчет холоду: нас не проморозить, нам даже кажется лишним, что надели на нас…»
Первый же переход все расставит по своим местам, особенно ранней весной. «Погода дурная. Метель свистит, как из трубы, глаза и лицо покрываются льдом, ноги по колено вязнут в снегу, - записывал в дневнике военврач Александр Попов, чья дивизия совершала весной 1943 года 300-километровый бросок на северный выступ Курской дуги. - Машины занесены сугробами снега и стоят без шоферов в поле. Идешь, запинаешься, спина сырая, настроение дурное. На ночлег остановились в 9 часов вечера, с трудом пустили в хату. Всю дорогу чертовски хотелось есть. Красноармейцы и медработники расходились по колхозным домам с целью найти кусок хлеба или картошки. ПО-2 сбрасывали нам мешки с сухими пайками, да что это для целой дивизии! Люди голодали...»
Но что позволительно для дневника, не приемлемо в письме. «Здравствуй, мама!.. Посылки в нашу роту идут кучами, табаку и папирос у всех полно, я табаком обеспечен надолго. Ты пишешь, что посылаешь семечки, но командир роты у нас проверяет только исключительно из-за семечек и вытряхивает, а остальное хоть что высылай…»
«В материальном отношении живем хорошо. Махорки, табаку – сколько угодно, дают сливочное масло, колбасу, консервы и проч. Только работы очень много. Правда, сейчас уже привык, т.к. уже 4 месяца на должности командира взвода. Нашему брату дается много прав, но еще больше с нас спрашивается…»
«Ты, Вера, мне в каждом письме навеливаешь посылку. Коли пошла такая навязчивость с твоей стороны, то мне ничего не нужно, а выслать можешь сдобных сухарей или печенья и конфет, а махорки не нужно, она у меня есть. Ну, если найдется в посылке место свободное, то брось в посылку для заполнения пустого места несколько пачек папирос. Вот и все. Больше ничего не высылай. Для тебя каждая копейка стоит дорогого, а меня здесь кормят и одевают…»
Но душа цепко за желудок держится. «Я, Маруня, часто вспоминаю о твоем приготовлении жареной картошки, но ее здесь ты мне не поджаришь, приходится привыкать к современному. Хлеба дают 900 гр. Табаку избытки даже получаются, хотя кушать и не хватает. Но это не дома, а в армии. Я призван не живот растить, а свою землю освобождать. Я думаю, вам все понятно…»
Очень сложно было привыкнуть к картине разрушений, которые несла война, к горящим и обугленным селам, городам. «23 августа /1942 года/ в 17.30. немецкая сволочь обрушилась своей авиацией на мирный город Сталинград, - запишет в дневнике Александр Попов. - Горят заводы, фабрики, депо и мирные дома. Город пылает второй день; зарево и дым закрыли яркую луну и звезды, в воздухе летают головешки и тысячи искр. Я ночь провел в подвале, среди плачущих женщин и детей. Днем пожар охватил весь город. В голове мозги переворачиваются…»
За те сутки под бомбежкой и в огне погибло 40 тысяч сталинградцев, мирных жителей, которых неожиданный налет застал врасплох. Как вспоминают участники тех событий, в первые минуты налета люди, особенно женщины и дети, в ужасе метались по улицам, тщетно ища спасения от гибели. Стоял невообразимый шум: визг летящих бомб смешивался с гулом взрывов, в огненном треске таяли стоны, крики и плач детей.
К своему дневнику Александр Александрович обратится лишь 1 сентября: «Город Сталинград сгорел. Улицы пустынны и жутки. Здесь только раздаются звуки скрипучего железа. Женщины и дети ютятся в подвалах и трущобах. Все эти картины действуют на нервы как большое потрясение. А наглые летчики-немцы летают, как черные вороны, и клюют последние жизненные точки города…»
К Великой Победе пришлось идти по выжженной земле, изрубцованной войной. «Мама, сейчас я нахожусь на станции Белгород, - писал домой Алексей Котенев. - Город разрушен. Не знаю, как в центре, а например, здесь, где я стою, только один дом целый. Вокзал весь разбит, стоит только одна стена, и остальные дома все разбиты и без крыш. Но народ не падает духом. Снова город оживает. Обо мне не беспокойтесь. Я буду жив. Я буду мстить за эти все злодеяния этой сволочи…»
«Мы живем в землянках по 6-7 человек, - сообщал в письме боец В. Шушарин. - Выроем яму, настелем из бревен в три ряда потолок, насыплем его землей так, чтобы снарядом не пробило. Так тут и живем, выбьем немцев, опять подаемся вперед, и опять роем землянки. Дома здесь все разбиты. Когда мы выгоняем из деревни немцев, бьем снарядами по домам. Попадет снаряд в дом, разорвется, и летит изба, как игрушечная, куда крыша, куда бревна и кирпичи от печки. А когда мы займем деревню, немец опять бьет по домам снарядами. Я вот уже четвертый месяц не спал в домах, отвык от них. Если буду жив и приеду домой, то и тогда, наверно, буду опасаться стен домов…»
В одном из писем к жене летчик Павел Кочегин признался, что «даже расхохотался, читая строки: «Представляла тебя слабым, не приспособленным к лишениям». Едва ли вообще есть люди, приспособленные к этой хреновине – войне. Тяжелая штуковина, дорогая, война…» К ней не привыкнешь…
Передай письмо, сестричка
«Здравствуйте, Валя! Привет из госпиталя! В госпитале я нахожусь второй месяц. Рана на моей ноге стала подживать. Скоро думаю в пятый раз идти на фронт и лупить ненавистных фрицев. Много раз я был на волоске от смерти. Я уже чувствую себя гораздо старше, чем на самом деле…»
Стремительно «повзрослела» и сама военно-медицинская служба. В целом за годы войны более 70 процентов раненых и 90 процентов больных советских воинов было возвращено в строй. Такой результат работы военных медиков справедливо приравнивается к выигрышу крупнейших сражений.
И все же медицинских «прорех» хватало с избытком. «Картина эвакуации раненых первобытная, - писал в дневнике Александр Попов. - Растерянность налицо. Умирают раненые, как мухи. Вечером, когда садилось солнце, меня вызвали к подъезду, привезли раненого. Когда осмотрел, он был мертв. Повозочный отвечает, что он ничего не знает…» И еще запись: «Раненых стало меньше с передовой, но вывоз их трудный, на попутных дохлых лошаденках. Наш хирург, как палач времен Пирогова, делает ампутации без всякой на это надобности, рвет ноги и руки… Дни проходят как в угаре…»
Такой изнутри была картина на дивизионных медицинских пунктах, «второй линии» медицинской помощи, куда с передовой доставляли раненых, где в полевых условиях проводились срочные операции, переливание крови и сортировка по типам ранений. Раненый боец В. Шушарин писал домой об «операционных буднях»: «Ухаживают за ранеными, как за детями: принесли первым долгом покушать и папирос. После внесли меня в хирургический кабинет, когда стали разными инструментами ковырять в ране, нащупывать осколок, дали какого-то порошка, я больше ничего не слышал. Проснулся – нога забинтована, и кажут мне осколок, 3 см длиной и 2 шириной…»
Самыми сложными, тяжелыми ранениями были ранения в живот, в брюшную полость. Почки, печень, желудочный тракт, кишечник, селезенка – любое повреждение этих органов требовало немедленного хирургического вмешательства. В условиях эвакогоспиталя сделать это было чрезвычайно сложно.
К слову, благодаря медикам в войсках действовал совершенно ясный, хотя и негласный приказ – в атаку идти натощак, но с обезболивающими «ста граммами для храбрости». При ранении «полное брюхо» загнивало мгновенно, и шансы выжить существенно сокращались. Военврач Александр Попов отметит это в дневнике: «Раненые в грудь и в живот обречены на смерть – умирают они, как догорающие свечи, - ровно через сутки…»
Особой тяжестью отличались и проникающие ранения черепа – почти треть всех погибших. Но лишь к концу войны трепанация черепа в полевых условиях стала обычной практикой.
Помимо ранений, несовместимых с жизнью, и большой кровопотери, частой причиной гибели раненых на поле боя было состояние шока. Вывести из него человека – уже являлось половиной дела. Ощущения мало приятные. «/В момент ранения/ я почувствовал полный валенок крови, но боли не почувствовал, /зато/ явилась безграничная злость, - писал домой солдат Иван Селиванов. - Я бросился с гранатой бежать со своими, но лишь немного метров, как туман в глазах заставил пасть на снег. Очнулся и не могу сообразить, что за тряска, прошу пить, подходит девушка и дает мне из фляжки глотка 3-4. Я понял, что нахожусь в машине скорой помощи, как и некоторые товарищи нашей дивизии…»
Иное дело – тыловой госпиталь. Здесь все было много спокойнее, размереннее, и письма из госпиталей шли такие же. «Пролежал в Москве 3 дня, и повезли нас дальше в Ивановскую область, и вот здесь лежу в госпитале, - писал В. Шушарин. - Очень много книг прочитал за это время. Есть все музыкальные инструменты, слушаем хор. 1-го будет у нас елка. Сейчас каждый день кино. Поправляюсь. Из госпиталя поедем опять на фронт, отомстим, как полагается…»
«Рана подживает, но пальцы в кулак сжать не могу: большой и указательный пальцы, как деревянные. Дни в госпитале тянутся однообразно. Кинокартины показывают редко. Соседи по палате совсем другого склада, чем я, и поэтому стопроцентный досуг мне разделить не с кем. Режутся в карты до седьмого пота. Забытие нахожу в курилке. Табак выдают: осьмушку на три дня. Милое дело! Покуришь и чувствуешь себя, как именинник…»
«Третий день нахожусь на лечении при санчасти НКВД в Челябинске, - записывает Александр Попов. - Чувствую себя хорошо. Теплая комната на 24 человека. Голубой свет настольной лампы радует. 4 раза кушаю, сплю, читаю книги и принимаю процедуры – хвойные ванны, соллюкс. Каждый день меня смотрит киевский профессор Скалевский. Кругом тишина, покой – не веришь сам себе, что так можно встретить теплый уголок…» И вспоминаются – родные, близкие; вспоминаются дела домашние…
Есть у нас еще дома дела
Домашних «мелочей» во фронтовых письмах и вправду много. Чаще всего – вопросы, связанные с денежными аттестатами, справками. «Я вам выслал аттестат на 350 рублей, и вы по нему должны получить деньги за июнь месяц. Аттестат дан на год, т.е. до 1 июня 1943 года…»
«А в этом письме я вам посылаю справку о том, кто я и где я нахожусь, - писал матери Иван Селиванов. - По этой справке вы, мама, вправе требовать от ваших органов управления, как от сельского совета и от райсовета или от райвоенкомата вашего района, льгот, которыми должны пользоваться семьи военнослужащих. Конечно, эта справка взята мною от командования давно. Почему я вам ее сразу не отослал? А это потому, что я с вами никакой связи не имел и не знал, доходят ли мои письма домой. Теперь, когда я имею с вами переписку и точно знаю о том, что вы получаете от меня письма, я высылаю вам ее. По ней вы можете требовать льгот и за истекший период, т. е. с того времени, когда я ушел в армию…»
«Напиши обязательно, пришло нет продление аттестата и получила или нет ты деньги за май месяц. Аттестат я продлил еще в начале апреля месяца. Ну, а отсюда буду еще высылать деньги, так что живи, как позволяют местные условия. Обо мне ни капельки не беспокойся, вернусь я к тебе, моя дорогая, обязательно. И тогда погуляем, как следует…»
За свой далекий тыл, конечно, переживали. «А теперь я узнал, что живете вы не так хорошо, но все же живы, - писал жене Николай Чеботарев. – Ты берегись, через силу не загружай себя, сколько можешь, столько и работай. Маруся, я еще хотел напомнить, чтобы не обижала девчат в питании, что есть, то и давай…»
Не обходилось и без наставлений. «Используй все возможности, будь разворотливее в хозяйственном вопросе, - пишет жене А. Лушников. - Сади огород, про редьку и лук не забывай. Это мои любимые специи, а к их созреву я обязательно буду дома. Добивайся земли от завода поближе, тебе нынче уже будет немного легче, ведь и Аля с Ниночкой уже крупные помощницы. И пусть они, научи и втолкуй им, в трудные минуты вспоминают папу. Если Вам иногда бывает тяжеловато, так знайте, что нам на фронте во много раз тяжелее, поэтому нужно все переживать…»
«Вы писали, что у Вас изорвались ботинки, - отвечал сыновьям солдат Борис Григорьев. - Если можно что-либо мелкое зашить самим, зашейте. Ведь вы, наверно, не забыли, как я учил вас делать дратву, как зашивать дырочки, как подбивать подошву. Мелочь сделайте сами, а крупный ремонт – пригласите домой сапожника, и он вам сделает. Из моих сапог пусть сошьют сапоги маме…»
«Я очень доволен, что Шурик работает, – писал домой осенью 1941 года Александр Тетерин. – Таня, устраивайтесь на работу и работайте все: Маня, Шура и Вы. А потому Вам жить будет легче. Война ведь есть война, а поэтому нужно Вам заботу иметь о себе. Я для Вас сделал все, что мог и в моих силах. Скоро, Таня, разобьем проклятого изверга-немца, и тогда заживем опять хорошо и счастливо…»
Так почти и будет. А пока письма с фронта и письма из дома приносили счастье, зажигали искру жизни, возвращали в обугленные будни любовь и радость. «У меня чудное настроение, прямо танцевать хочется. Пришел и вздумал, что где-то там, за далеким Уральским хребтом, живет человек, который живет единственной мыслью обо мне… А в общем, еще увидимся, наверное, и будем жить долго-долго…»
Источник: Литературная группа «Раритет»