Это интересно

МИХАИЛ ФОНОТОВ
Писатель, краевед

"Каждый раз, когда поднимаюсь на Нурали, на меня находит наваждение какой-то инородности или даже инопланетности. Сам хребет выглядит стадом огромных ископаемых животных, которые в глубоком сне лежат, прижавшись друг к другу. Он словно скован беспробудной задумчивостью, он каменно молчит, но кажется, что где-то внутри его тлеет очень медленное и едва угадываемое желание пробудиться".

АНДРЕЙ ЯНШИН

Можно ли всю жизнь прожить у реки и так и не побывать у ее истока? Конечно. Но побывать – лучше. Но зачем?

Вход в аккаунт

«Автопортрет» художника (монологи о творчестве)

«Автопортрет» художника (монологи о творчестве)
ЕЛЕНА ЩЕТИНКИНА
Художник
Текст: Андрей Яншин, Алёна Николаева

Интервью взято специально для сайта Zenon74.ru на выставке Елены Щетинкиной "Видение Парижа".

«Самое мистическое – это рисовать портреты»

– Елена Александровна, ваше творчество умопомрачительно разное. Есть ли какая-то одна точки, из которой оно происходит?

– Самое главное для меня – это первичные впечатления непосредственно от природы, от объекта. Скажем, если я пишу портрет человека, мне необходим непосредственный контакт. И эти  впечатления – для меня самые точные. Если информация приходит через кого-то: кто-то увидел, сфотографировал, что-то описал – для меня это уже вторично. Первична сама жизнь. Жизнь более драгоценна, чем комментарии к ней.

Поэтому порой я импровизирую сразу, без эскиза. А для этого нужно, чтобы было внутреннее чувство композиции. И это, конечно, не лихость ради лихости. Набросок ради наброска я никогда не делаю. А вот как можно точнее то, что ты можешь, передать, и всё из себя выжать – это да! Это обязательно!

С натуры этюды не пишу. Я эмоционально запоминаю. У меня такая память, не схватывающая все детали, а эмоциональная – я состояние запоминаю. Но уж если я запомнила, то буду помнить.  Иногда делаю карандашом зарисовку и подписываю цвет, например, зелёный, красный, а уже потом, в мастерской,  могу сделать по наброску работу в цвете. Например, все графические листы для своей «уральской выставки» я так и делала.

Люблю акварель. Акварель очень непредсказуема, но пастель мне тоже нравится, пастелью я рисую портреты. Пастелью можно максимально выразить материальность, а акварелью можно ее снять, оставить один дух.

Но связь с натурой у меня абсолютно жесткая, когда я делаю портреты. Ведь этот человек – он единственный и неповторимый. Мне важно, чтобы говорили: «Да – это он!» – узнавая его в портрете. И многие, особенно женщины, на меня обижаются.  Когда ко мне садится дама лет 50 и просит нарисовать ее помоложе и покрасивее, я обычно молчу, и готовлю ее к тому, что она может увидеть нечто другое. В подобных случаях я вспоминаю рассказ Гоголя «Портрет», в котором речь идет о художнике, потерявшем себя, свой дар, потому что он изменил своей искренности, пошел за легкими деньгами. Эту грань я очень хорошо знаю, поэтому я никогда не приукрашиваю человека. Здесь я строго придерживаюсь натурной работы.

– Вы любого возьметесь писать? Вам любой человек интересен?

– Любой человек – неповторим, и каждый в своем роде! И мне интересно увидеть его душу, суметь показать ее сияние. И что я делаю? Когда я рисую портрет, я просто отключаю голову и доверяю только руке и интуиции, больше ничему. И иногда получается так, что человек говорит мне потом, что я вытащила что-то, что он хотел спрятать.  А я-то этого человека могу совсем  не знать. Я своей руке доверяю. И только стараюсь как можно точнее выразить этого человека – и всё!  Вот, например, я одного музыканта нашего рисовала. Показала ему его портрет, а он говорит: «Боже мой, и это я? Да у этого человека нет кожи!» А он на самом деле такой. Я этого не знала, пока он этого не сказал. Это рука определила. Рука сама рисует. Вот здесь я доверяю подсознанию. Самое мистическое – это рисовать портреты.

И когда ты рисуешь портрет, надо соединить то, что ты чувствуешь, и то, как это преломляется, совместить внешнее и внутреннее. Идет напряженный внутренний поиск. Ты словно бы ступаешь по узкой тропе, с которой ни за что нельзя свернуть. В каждом портрете, в каждой работе ты ищешь свой, неповторимый путь. Наверное, в этом и есть смысл творчества. Нельзя идти по проторенной дорожке.

«Мое видение очистилось», или Синдром Строгановки

Когда я заканчивала Строгановский институт – а я была лучшей студенткой, отличницей, выполняла все требования преподавателей, рисунки мои в институте всегда по коридорам  висели, – я вдруг поняла, что мне перед листом бумаги скучно. Вся эта ловкость мне ничего не дает. Мне нужно что-то другое. За долгие годы учебы меня научили всему: законам композиции, приемам письма, я могла работать всеми материалами. Но… мне стало неинтересно. Заученные движения... Мне надо было это как-то отодвинуть, куда-то убрать. В фарфоре в то время царил натурализм, типичный соцарт. Классический пример – скульптура 50-х годов «Дед Мазай и зайцы». Мне нужно было всё это опрокинуть и в фарфоре. Я прекрасно могла нарисовать все что угодно правильно, но в любой фигуре, которую я лепила, я стала делать акцент на какую-то эмоцию – я  умышленно делала большие головы, искажала пропорции и т.д. Сейчас я этого усилия над собой – усилия разрушения привычного канона, шаблонов восприятия – уже не делаю, во мне уже есть нечто автономное, свободное от привычной рутины, оно уже сформировалось.

А тогда мне во что бы то ни стало нужно было высвободить это в себе. Я очень хорошо понимала, что умение блестяще рисовать, которое у меня было, – это не главное. Рисунок ради рисунка не может существовать. Мне нужно было преодолеть эту лихость, ловкость, которая была у меня, «сбросить» свой профессионализм, поступиться тем, чему меня так долго учили.

– Но базис вам все-таки дали хороший.

– Когда у меня спрашивают об образовании – я всегда говорю, что у меня самое лучшее советское образование: сначала Казанское художественное училище, потом Строгановский институт. Я занималась у лучших педагогов. Но выпускник института, пусть даже и Строгановского, – это еще не художник, сам собой он еще ничего не представляет. Самое сложное – дальнейшая работа.

У Экзюпери, который мне очень близок, есть высказывание о том, что для писателя самое главное – не написать, а увидеть! И я стала учиться на любой предмет смотреть иначе, по-своему, а не так, как меня учили в училище или в институте. Я поняла, что хочу стать более самостоятельной…

Одна моя сокурсница, лет 10 назад, развернула передо мной рулон с рисунками. Неплохо так написано, живописно. Она говорит: «Это же твои работы, студенческие». Так это я делала?! И я увидела, как много в них наносного. Я сама никогда не хранила натурные постановки, особенно классические. Но зато оставляла на память наброски, которые назывались «Сама жизнь». Мне нравилось в институте рисовать в комнате общежития. Это мне казалось много интереснее, чем искусственные постановки. Просто в  силу того, что сама жизнь – интереснее и богаче.

И вот тогда, ткнувшись в свои студенческие работы, постановки, композиции, я поняла, что мое видение очистилось, стало более ясным. Теперь я смотрю на всё каким-то иным взглядом, без предубеждений и штампов. Но для этого я делала огромные усилия. Наверное, эта «ломка» продолжалась после института в течение пяти лет.

Роза Парижа

Я вообще не люблю затертых символов и понятий. Вот, например, роза. Оказывается, розу рисовать очень трудно. Избитый образ – цветок любви. И Париж – город любви.

В последний мой приезд в Париж я зашла в магазин на Риволи купить туалетную воду. К ней продавец приложил неказистый бутончик живой розы. В мастерской я поставила его в стакан с водой, и он стал распускаться… Роза – если отбросить всё, что о ней сказано, сколько стихов написано, и если на нее посмотреть свежим, чистым, незамутненным никакими определениями взглядом, – откроется потрясающей, нежнейшей, хрупкой красотой. Я поняла – вот он, мой путь в Париж. Я вошла в него, в его атмосферу, – через розу.

– В Париже вы были дважды?

– Четыре раза ,два как турист, два на стажировке, в 2006 и в 2010 году. Оба раза от Союза художников. Второй раз мне предложили поехать в Париж зимой. Зимой там на улице не порисуешь, а я говорю: «Согласна!» И я не пожалела. Париж получился как всплеск, как загляд в другую цивилизацию. Вот у меня есть мои фотографии Парижа, эти кадры – как щелочка, как документальный взгляд на город. Ничего особенного, конечно, в них нет. Я не фотограф. Но посмотрите, вот он, Париж –  сумеречный, зимний, сероватый, монохромный. 

Поехав в Париж, я думала, что я буду там сидеть в кафе, наблюдать жизнь, и я пыталась. Но у российского художника вальяжной жизни не получается. И как только я поняла, что не могу вот так просто сидеть и отдыхать, всё – дальше мотор включается и с вальяжной жизнью покончено.

У меня с собой не было ни красок, ни пастели, поэтому я делала только графику. И у меня не было цели запечатлеть архитектуру или парижские проспекты, – для этого не надо ехать в Париж. Я рисовала просто так, для себя, улавливала впечатления...

Месяц прошел, у меня оказалось уже около 40 работ. Я подумала, что можно их  показать, и решила  –  буду делать выставку прямо в своем парижском ателье. Стены, потолок в нем – всё было  белое. Я сделала экспозицию, инсталляции, компьютер был, фильм могла показать, –   всё как-то соединилось. Не хватало только скульптур. И пришлось эти скульптуры, черно-белые, которых не было и не будет никогда, мне самой рисовать, на листах. И я их там непосредственно и рисовала: получились своего рода колонны, сверху увенчанные такими носатыми французами и француженками, – это была эротика, своего рода эротика, безусловно. Приходили художники, искусствоведы, обменивались впечатлениями, удивлялись. Приятно, что колонны, инсталляции поражали даже молодежь.

Это один такой эпизод. В целом же мое восприятие Франции далеко от восхищения. Всё-таки я человек евразийский. «Увидеть Париж и умереть» – это только первые туристические впечатления. В 1994 году я увидела Париж как бы в романтическом ореоле, потому что меньше его знала. Тогда я ехала в Париж и представляла его по литературе начала 20 века: Монмартр, импрессионисты… Французы и до сих пор импрессионистами дышат, и их показывают. Увы, лучшего у них нет. Пройдя по Монмартру, по выставочным залам, по музею современного искусства, я увидела там расцвет мещанского искусства. Того, что искала, я в Париже не нашла. Это было страшно, когда я поняла, что та свобода в искусстве и в жизни, которую я хотела увидеть, там отсутствует! Она есть, оказывается, у нас! А там – безвоздушное пространство, бушующее, процветающее мещанство. Вот этого там достаточно.

Сейчас для меня Париж – это город химер. Я очень люблю Льва Гумилева. Если говорить с его позиций, то химера – это уже последняя стадия умирающей цивилизации. И я считаю, что Париж – город химерический. Там есть и внешние проявления этого, возьмите хотя бы знаменитую галерею химер на Нотр-Дам-де-Пари. Устрашают они или охраняют? Этот вопрос, который я задавала себе, остался без ответа.

– Химеричность Парижа – в чем она проявляется?

– И в архитектуре, и в людях. Некоторая чрезмерная утонченность, усталость. Химера – это уже не сильное существо, а как бы выродок, если говорить русским языком,   вырождение, тупик цивилизации. Это и есть Париж. Хотя не каждый его, может быть, так воспринимает. Многие восторгаются: «Как это романтично – съездить в Париж, посидеть в кафе!» Да, посидеть в кафе – это одно, а другое дело – заглянуть внутрь… и отшатнуться.

– Вырождение – это, на самом деле, когда форма сохраняется, а содержания нет, так ведь?

– Безусловно, эта химеричность, она не только в архитектуре. Она очень глубоко там. Я наткнулась на высказывание Стендаля (Стендаль – сам француз!) о том, что французы глубоко не смотрят, они, скорее, культивируют и ценят красноречие. Это говорит о том, что мышление поверхностное. Я поняла, что и я, с моими наворотами и «заглядываниями», не очень им интересна. А наша публика! Когда работаешь, не думаешь, конечно, как будут воспринимать твои работы. Но на выставках, когда видишь, как реагируют люди!..

Побывав несколько раз в Париже, я поняла, что хочу говорить о России. Ведь если заглянуть поглубже – у нас под ногами золотые россыпи. Невероятная история, потрясающая культура! Вот на что надо обратить свое внимание!  

Корни

– Хотите этим сейчас заняться?

– Да, хочу! Здесь, на этой моей выставке, посвященной Франции, такой рафинадной, химерической, есть одна витрина – мой «загляд» в будущее. Я специально эту витрину сделала. И для себя, чтобы посмотреть, куда это я выхожу... И для того, чтобы дать контраст, некий противовес тому, что несет в себе Париж, его готике, химерам. Как внедрение той ментальности, которой обладаю я, в ту ментальность, которая есть в Париже.

И первое здесь – это скульптура богатыря. Его фигура расписана старославянским орнаментом. А когда я лепила ему щит, я подумала: зачем он нужен? У истинного богатыря – такая сила! Ему не нужны внешние атрибуты. И я убрала щит. И конь у него тяжеловесный, богатырский конь. Кто-то хочет видеть изящного коня, вроде Пегаса. Это совсем другой образ. Тяжеловесный конь – это основа, земля, мощь. Я ее ощущаю, и мне хочется это выразить. А задумка у меня – сделать трех богатырей. Три всадника – три великих цивилизации. В центре русский богатырь, как символ нашей культуры, второй – символ китайской цивилизации, третий – символ Запада… На выставке пока одна фигура, но потом я буду их вместе показывать… когда удастся достичь глубины, когда сложится образ…

Еще есть желание воплотить в пластические образы наши легенды и сказки. Хотя бы и «Колобка» – детская вроде бы сказка, а какая многозначная! Попробуй, сделай это в пластике!

При этом я не хочу так делать, как делали наши советские фарфористы. Советская школа – в ней главное форма. Вот Емеля с ведрами бежит, из ведра щука выглядывает. Что такое форма? Для меня самое главное – эмоция, остальное вторично. Форму можно сломать, разрушить – и при этом выявить свою эмоцию. Ведь это же сказка о нашем российском менталитете! Ожидание чуда! Мы всегда пребываем в ожидании чуда. Но как это сделать в пластике? Это же очень трудно, чтобы прочитывалась эта неодноплановость. Пусть герой сказки на печи лежит, но сколько всего должно быть запрятано в этом «лежании»....

В свое время я, как увлекательный роман, читала Льва Гумилева. Он историк, но каким языком написаны его научные труды! Сколько в них поэзии! Гумилев меня поразил. Я осознала свое пространство, пространство, в котором я сейчас живу, – Уральские горы. Я почувствовала, что именно здесь – мои корни. Здесь – не в Европе, не во Франции.

С этим связано много задумок, хочется показать башкирские легенды, показать сказки. Легенда – это ведь глубина, и Бажов – это глубина. По поводу Аркаима есть интересные замыслы, скульптурные. У меня всегда так получается – не бывает чистой темы. Всё связывается: цивилизации, пласты времени – это всё может быть вперемешку у художника.

Может, я слишком всё усложняю, или хочу усложнить, но я так мыслю. Один француз, который работал в Лувре, с современными скульпторами, когда приезжал в Москву, увидел мою небольшую закрытую выставку в фонде культуры. На ней не было графики, был только фарфор. Он сказал: «Знаете, вы чисто русский художник. Вас ни с кем не спутаешь!» Мне это было приятно.

– Можно сказать, что вы – художник-философ?

– Наверное, обзывают иногда так.

Фарфор

 Мне всегда хотелось, чтобы фарфор рассматривали не только как украшение. Для меня очень важно, чтобы за блеском фарфора и сиянием золота усматривался смысл. Художники, когда смотрят на холст, пытаются вникнуть, что там? Что хотел сказать автор? Что он чувствовал? А здесь ведь то же самое!  Только почему-то за сиянием материала не видят сути! А для меня это важно!

Фарфор – это особый материал, пожалуй, самый сложный из всех видов керамики, аристократический материал, но он был принижен за годы Советской власти. Я всегда хотела фарфор поднять на уровень духовности, снять с него обыденность, утилитаризм.  Я считаю, что в фарфоре, впрочем, как и в любом другом материале, можно выразить любую мысль, самую высокую. В этой чашке я показала сложное, с двух сторон, течение Сены. Может, кто-то и не заметит, просто приятно пить, маленькая изящная чашечка. Но одновременно в ней есть всё, что свойственно, может быть, самому серьезному живописному произведению, только в фарфоре идею выразить еще труднее.

Если, например, в графике идею можно сразу выплеснуть, то в фарфоре иной раз от появления замысла до его воплощения в форме и росписи проходит 7-10 лет. Вот представьте себе, как это не быстро.

– Это связано с технологией?

– И с технологией, и сам творческий процесс. Я люблю работать во времени. И работы какие-то делаю долго. Легкость и изящество – это всего-навсего видимость. На самом деле, что касается фарфора – это тяжелейший труд. Мой  педагог в Строгановке говорил: «В вашей работе не должно быть видно пота и крови. Зрителю должно казаться, что всё легко сделано, одним движением руки. А это не просто – для этого нужно иметь определенный уровень мастерства».

Я ехала во Францию, мечтала в хороших условиях, на заводе в Севре, делать фарфор. Но поняла, что не хочу свои мысли и чувства доверять чужим рукам. Дело в том, что у них свои лепщики. Но зачем мне это? Я сама слеплю. Так, как я слеплю, никакой лепщик не слепит, и дело не в том, что это будет лучше или хуже, просто я сделаю так, как это сделаю я…

Уже после поездки во Францию я нашла завод у нас в Башкирии. Масса немецкая, европейские технологии, но делается всё вручную. У них в производстве машины, а у нас всё руками – авторские вещи делаются руками.

«А Пушкин был живой, несмотря на то что был гений»

Когда я вдруг почувствовала, что хочу рисовать Пушкина, я поехала в Москву, в музей Пушкина, и смотрела все его прижизненные рисунки, и рисунки других художников. И потом я себе задала вопрос: «Могу ли я дерзнуть? Смогу ли я что-то такое сказать, чего до меня не сказали?» Я не люблю, когда примазываются к великим, когда за счет чужого имени делают имя себе. И вот, я поняла, что я чувствую его живым, я знаю внутренне, какой он был как человек и как гений, я его чувствую изнутри, из творческой кухни, пожалуй, даже не как женщина. Почему? Да творческое начало, оно не имеет рода, женского или мужского. Ни в живописи, ни в поэзии этого не существует. Ерунда всё это. Есть настоящее искусство и ненастоящее, точнее, искусство и то, что изо всех сил старается им быть.

И здесь так же. Я поняла, что я только носитель этой информации. Я чувствую его как человека, я чувствую его переживания, не важно что он мужчина, – переживания художника. Важна энергетика изнутри, внутреннее творческое ощущение… Я чувствую, как бы он, например, воспринимал цыган (а Пушкин очень любил цыган). Или его отношение к Натали. Говорят: «И что Пушкин нашел в этой недалекой женщине?» Недалекой!.. Так закон противоположностей! У него были подруги, умницы, с которыми он беседовал, а для жизни ему нужна была совсем другая женщина, нужна была Натали.

Меня спрашивали, как я рисую Пушкина? Я рисую так, как бы он мог нарисовать, а не я или кто-то еще. И в этом смысле, я себя здесь воплощаю – как бы через него. А его – через себя. Когда я рисовала глаза Пушкина, я смотрела в зеркало и срисовывала – с себя. А в итоге я могу писать его «без подсказок». Таким, каким вижу изнутри. Мне не надо уже бежать в музей, всматриваться в его лицо – я и так нарисую, душой!

В 1999 году Челябинская картинная галерея (по ул. Труда) предложила мне сделать персональную выставку. И там я показала своего Пушкина. А в 2004 году я показала свою пушкинскую выставку в музее Пушкина в Москве. Там самые яростные пушкинисты. Представляете, как они своего Пушкина отстаивали передо мной!  Какая-то Щетинкина… приехала из глубинки... Даже запретили мне рисовать на своем лице Пушкина. Якобы это покушение на авторитет гения. Собрались специальной цензурной комиссией – и запретили! Пришлось согласиться, хотя это было бы интересно зрителю, и я это сделала бы достойно…

Просто я хотела сделать для зрителя праздник, а они не поняли. Это были литераторы, самые заядлые пушкинисты. Им нужен монумент, который уже непоколебим. А Пушкин был живой, несмотря на то, что был гений. И я это чувствую.

Я потом смогла это показать, но уже на другой выставке – в театральном музее им. А.А. Бахрушина в 2009 году. Классический зал, небольшой. В нем стояло огромное зеркало XIX века и рояль того же времени. Повесили драпировки, на рояль – фарфоровую розу. Из-за драпировок выступал гоголевский профиль, а Пушкин стоял спиной (мы использовали манекен), лица его видно не было. И листья осенние падали. Вот такая была инсталляция. Всё было очень поэтично... Там был и Пушкин, мной нарисованный, и мои пастельные работы.

И там, пожалуйста, я нарисовала на своем лице профиль Пушкина, одела цилиндр. В театральном музее у них полно цилиндров, но я решила по-другому. Я выклеила белый цилиндр, большой довольно-таки для своего роста. И это было как символ, как обозначение эпохи. Я его надела, нарисовала профиль Пушкина.

В Бахрушинском, там хоть что можно было представлять. Всё-таки театралы – народ более свободный. И мы сделали такую штуку. Я говорю: «Пушкин очень любил цыган. Давайте пригласим!» Позвонили через музей, пригласили из театра «Ромэн» цыганку. Она спела, станцевала, зальчик маленький – это было потрясающе! Я понимаю, я чувствую то, что чувствовал Пушкин, глядя, как пляшут цыганки. Я понимаю это изнутри.

Когда я первый раз рисовала на своем лице профиль Пушкина (это было еще здесь, в картинной галерее), с одной стороны я нарисовала Пушкина, с другой – образ его музы. У женщины должен был женский взгляд быть, а у Пушкина – мужской. Я увлекалась даосизмом. Знаю, что в себе я могу найти и женское, и мужское. И это произошло! Пушкин смотрел как мужчина, причем мужчина, который любит женщин, а женщина была – кроткой и поэтичной. Это мне сказали потом, это увидели зрители! Всё сошлось… И хотелось сказать себе: «Ай да Пушкин!  Ай да сукин сын!» А ведь у меня руки тряслись тогда. Это не цветочек нарисовать – профиль! Руки ходуном ходили от волнения, потому что я перед зеркалом, а мне надо нарисовать точно. Ну, перед листом бумаги я уже привыкла, а когда ты в отражении?.. Это вообще сверхзадача! В Москве было проще. Я рисовала на своем лице Пушкина, смотрела в старинное зеркало, и ощущала, как «дышит история». И рука уже не так дрожала.

И знаете, что меня заставило сделать эту инсталляцию? Я поняла, что Пушкин прожил не одну жизнь. Он жил бурно, он жил так, что к своим 37 годам прожил много жизней, импульсивных, интенсивных, насыщенных. И он играл. И каждый раз, а я несколько раз это делала, Пушкин получался у меня по-разному.

И еще я думала: ведь Пушкин ушел из жизни молодым, а как я буду выглядеть Александром Сергеевичем? И вот, сколько раз я Пушкина ни рисовала, он все время был, во-первых, разный по возрасту, во-вторых, разный по эмоциональному состоянию, то он был моложе, то получался грустный, понимаете? – всё время  разный…

 С собой работаешь как с материалом, как со скульптурой. На себе делаешь роспись как на скульптуре. Я в Париже химеру на себе нарисовала. Не все это могли пережить. Немного это, может быть, меня портило, но главное – это был образ. Здесь лелеять свою дамскую красивость я не считаю возможным.

– Если бы вы не были художником, то были бы театральным режиссером?

– Вы знаете, с первой же моей выставки, в 1984 году, театралы приняли меня в свой круг. А я тогда не то что сцены, я камеры телевизионной боялась панически.

Павлов

В первый раз, когда ко мне приехал В.В. Павлов (был у нас такой замечательный тележурналист) и поставил камеру, я не могла и двух слов сказать, паника охватила. Всё время думала: «Что сказать, что сказать?» Но мы полтора месяца снимали с ним фильм на 40 минут, и постепенно он сумел так сделать, что страх этот у меня совсем ушел. Василий Васильевич – потрясающий человек. Встреча с этим человеком очень драгоценная для меня в моей жизни. Он по образованию филолог, окончил Ленинградский университет, вел литературно-художественные передачи на телевидении. И он как-то сумел заставить меня полностью отключиться от камеры и говорить по сути.

С таким человеком я больше не встречалась, его ниша осталась пустая у нас на Челябинском телевидении. Он мог разговаривать с кем угодно, хоть с академиком, и собеседник ему доверялся всецело. Мы с ним помногу общались. Иногда я колебалась, как назвать ту или иную свою работу. И он всегда давал предельно точный ассоциативный, поэтический образ – это редкий талант.

Во время работы над фильмом обычно я заваривала крепкий чай у себя в мастерской, и мы с ним пили этот чай и разговаривали. Причем он никогда в кадр не входил…

А потом произошла смена поколений… Я ничего не имею против молодых, им просто надо еще набраться опыта. Но после таких мэтров, как Василий Васильевич, мне не очень интересно общаться с журналистами, такой радости глубинного общения больше не было. Он общался неспешно, и мог так копнуть, такой задать вопрос... Это самое главное – суметь войти в диалог с художником… это мастерство.

Говорят, художник не должен уметь говорить, не должен особенно размышлять, только рисовать. Нет, это не правда,  надо и думать, и чувствовать, и рисовать.

«Изнутри ощутить Россию»

Ближе к концу института я поняла, что не могу так больше, институт стал меня тяготить. Всё долбят и долбят… А хотелось свободы, свободного творчества.

И однажды при педагогах кафедры живописи я сказала, что вся живопись у нас «как пыльным мешком стукнутая». Эти слова аукнулись мне с лихвой. Преподаватели с кафедры живописи упорно ставили мне четверки (ниже они не могли поставить) и говорили: «Да она же не умеет рисовать», и это притом, что по рисунку у меня всегда было «пять». На дипломе все педагоги от меня отказались. Они устроили педсовет: кто ее возьмет на диплом? И взял завкафедрой керамики. Причем он поступил мудро, он не стал мне мешать, и я сделала то, что хотела. А после моей успешной защиты я услышала его разговор с деканом: «Вот видите, моя-то какова!»

После защиты я уехала на Урал, потому что знала: если поеду на фарфоровый завод в Подмосковье, мне не дадут свободы. А я хотела сразу что-то делать, и поехала на Урал,  в глубинку.

Здесь, на уральской земле мне нравится. Здесь есть мощная какая-то опора. Здесь древностью веет. Конечно, я могла бы остаться и в столице, но мне не интересно толкаться локтями... И я не знаю, смогла бы я вот так изнутри ощутить Россию, если бы осталась в Москве после института. Я пробилась бы, безусловно. Но на подмосковных заводах я была бы на побегушках, давили бы будь здоров, особенно первое время, потому что там не любят тех, кто высовывается, особенно если это молодой специалист, только начинающий. У меня есть друзья, с которыми мы вместе учились в институте. Один из них –  мой однокурсник, прекрасный художник – долго был главным художником  в Гжели. Он вошел в традицию гжели, вписался в нее, а я этого не хотела. Мне не хотелось вписываться в традицию. Я хотела чего-то другого, и я понимала: хоть и под Челябинском завод, в глубинке, но я там буду действующим художником. Мне важна была свобода, которую мне на центральных заводах не дали бы. Я чувствовала эту потребность – сразу проявить себя.

Потом я семь лет в Москву не приезжала. С 1997 года по 2004-й. И когда я приехала, то услышала: «Почему ты так долго не приезжала? Тебя уже все забыли в Москве». А меня никто и не знал. Мне это как-то не важно. У меня в это время была пушкинская выставка в музее им. Пушкина. И подруга, с которой мы учились, говорит: «Никому не нужно то, что ты делаешь. Пушкин сегодня  никому не нужен». Ну что ж, может быть и не нужен, но я-то ничего не могу с собой поделать. Я буду это делать, и еще что-то делать, и дальше. Я не буду оглядываться, нужно это кому-нибудь или нет. Я просто буду это делать, независимо ни от чего: ни от денег, ни от спроса, ни от залов, ни от личной жизни, ни от чего! Вот так!

Ну и, конечно, мне всегда важно работать предельно честно. Я стараюсь не работать на конъюнктуру.

В музей Бахрушина, когда там шла моя выставка, приезжал один галерист, очень известный, купил у меня пару альбомов, всё ходил, выспрашивал, да как, да что, да где. Та же подружка мне говорит: «Слушай, продавайся! Если он за тебя возьмется, он для тебя квартиру сделает в Москве. Тебе же нечего терять!» Я говорю: «Ты ошибаешься!  Мне как раз даже очень есть что терять! Потому что я в себе все эти годы, которые после института, старалась сохранить искренность, честность, и ещё что-то, что я не могу обозначить словами, чего потом, будучи с деньгами и московской квартирой, ни за что не купишь. Даже если захочешь! Ты увидишь, что это потерял, но ты уже этого никогда не купишь».

Вот ради этого я отказываюсь порой от многих вещей, например, от денег, от чего-то еще. Имея такое ремесло в руках, да я могла бы запросто заколачивать любые деньги. Но дело-то не в этом. Есть нечто, что я даже показать не могу, объяснить не могу, что я никому не хочу ни продавать, ни отдавать! Я не хочу, чтобы за меня брался какой-то галерист и выворачивал меня наизнанку, и из художника превратил бы меня в тупого ремесленника. Я этого не хочу! И я этого боюсь. И какими бы кущами меня ни соблазняли, той же мастерской в Москве…

«Быть в состоянии творческой готовности…»

Вы работаете в разных техниках, жанрах. От такой творческой полифонии просто кружится голова. Иногда трудно поверить в то, что вы одна всё это делаете. Где-то и как-то можно увидеть всё это многообразие?

– Пушкинская коллекция в музее, я ее подарила, ну и в моей собственности. В сети у меня есть сайт, сын сделал, там есть немного работ.

Сравнительно недавно у меня вышел альбом. Это друзья мне помогли издать, Союз художников ни словом, ни делом не помог. В музее Бахрушина была презентация. Здесь работы собраны по циклам, подано всё очень хорошо.

Жаль, что я не сумела достойно показать цикл работ, посвященных Бердяеву. Отдельной выставки по Бердяеву не было. А это 80 графических листов, позже к ним добавились скульптуры. У меня была предварительная договоренность с литературным музеем в Москве. Но там не поняли моего Бердяева. Они посмотрели несколько снимков – не живых работ. Они ждали иллюстрации. А у меня – размышления на тему «философия творчества». Философские труды странно сопровождать иллюстрациями. Согласитесь, что речь скорее должна идти об ассоциативных образах.

– Это так необычно для женщины, что вы заинтересовались Бердяевым.

– Я очень глубоко погрузилась в материал. Я сначала просто читала его «Философию творчества», потом начала подчеркивать, потом рисовать на полях. Потом уже это всё вылилось на листы. И я поняла, куда это всё движется. И потом два года с лишним (а время тяжелое было в материальном плане, ни гонораров, ничего) сидела за Бердяевым. Зато теперь у меня законченный цикл, и я бы очень хотела его показать. Это была бы камерная выставка. В каком-нибудь старинном особняке, в стенах старого монастыря,  в музее литературы. Но пока не получается. Не говоря уже о том, что сегодня у меня, к сожалению, просто нет средств, чтобы «одеть» сразу 80 работ, они у меня все «не одетые». А Бердяева мне хочется показать достойно.

– Вы цените внимание зрителей? Вообще, что вас радует в жизни и что огорчает?

– Приятно, когда люди тебя понимают. В Москве, кстати, очень много тонко чувствующей публики, людей, которые понимают искусство. На пушкинской выставке оставили такие отзывы, что я просто была в шоке. И этого достаточно для меня. Это для меня огромная награда.

А что я не люблю, так это зависть в людях и жадность. Я сама этим не обладаю, и не приемлю этого в других. Белой завистью можно еще позавидовать – шедевру какому-нибудь, например, но зависть в жизни, в быту я не приемлю.

– Как вы себя ощущаете сегодня по сравнению с советским периодом? Именно в качестве художника.

– Сейчас, конечно, культуре потяжелей, и материально тоже. Сейчас, я считаю, более глухой период в культуре, даже по сравнению с лихими девяностыми. Там еще какие-то отзвуки советской традиции были, например, поддержка художников шла, может быть, по инерции. А сейчас ее нет. Я не поклоняюсь золотому тельцу, но чтобы выехать на завод и сделать работу, нужны средства.

Однако я не жалуюсь, не говорю, что всё плохо. Наоборот, считаю, что когда человек находится в состоянии озлобленности или недовольства, он не может ничего создать. И я стараюсь плохие эмоции, если даже они возникают, отодвинуть от себя подальше, чтобы быть в состоянии творческой готовности. А это такое тонкое состояние, когда ты готов только к одному – воспринимать, воспринимать. Это почти монашеский такой момент уединения, несмотря на то, что ты находишься в центре большого города. Даже среди толпы – ты можешь быть в уединении.

– Вы сознательно культивируете это у себя?

– Да, наверное, потому что это помогает в работе. Вот сегодня, например, я уже мечтаю попасть в свой подвал, в свою мастерскую. Приберусь, сяду, доделаю кое-что, распишу то, что к этой выставке не успела. Но уже в следующий раз покажу. В творчестве так всегда – одно заходит за другое – и не замечаешь лет! И ощущение такое, что сейчас у меня более радужное восприятие мира, чем когда я заканчивала институт. Хотя я всегда была веселым человеком. А сейчас я радуюсь – каждой творческой находке, удаче! Или, наоборот, неудачи какие-то случаются – это всё большой адреналин, который я получаю от работы.

Да и разве это работа для меня? Нет, это моя жизнь! Моя жизнь всё время складывалась из такой творческой работы. И я не боюсь по 12 часов трудиться. Это мне только в радость. Приезжаешь на завод, первый раз раскрываешь форму – да это же радость! И каждый раз хочется себе сказать, как Пушкин: «Ай да Сашка, ай да сукин сын!»

 

В круге

Интервью с художником А.С.Пуриком

"Чтобы мир развивался правильно, нужна любовь. Этим чувством поддерживаешь мир, и в то же время  получаешь от него поддержку. Открываешься миру, любя что-то, и открываешь через любовь тайны бытия, загадки этого мира. Всё самое сокровенное постигается только в минуту высокого чувства".

Галереи

В этом разделе вы можете познакомиться с нашими новыми книгами.

Шесть книг Издательского Дома Игоря Розина стали победителями VIII областного конкурса «Южноуральская книга-2015». Всего на конкурс было представлено более 650 изданий, выпущенных в 2013-2015 годах.

Издательский Дом Игоря Розина выполнит заказы на изготовление книг, иллюстрированных альбомов, презентационных буклетов, разработает узнаваемый фирменный стиль и т.д.

ПАРТНЕРЫ

Купить живопись

"Неожиданные вспоминания" Дмитрия и Инги Медоустов - это настоящее "густое" чтение, поэзия не слов, но состояний, состояний "вне ума", состояний мимолетных и трудноуловимых настолько же, насколько они фундаментальны. Состояний, в которых авторы тем не менее укоренены и укореняются именно (хотя и не только) через писание.

Эта детская книжечка - вполне "семейная". Автор посвятил ее своим маленьким брату и сестричке. И в каком-то смысле она может служить эталоном "фамильной книги", предназначенной для внутреннего, семейного круга, но - в силу своей оригинальности - интересной и сторонним людям.

История, рассказанная в этой очень необычно оформленной книге, действительно может быть названа «ботанической», поскольку немало страниц в ней посвящено описанию редких для нас южных растений. Впрочем, есть достаточно резонов назвать ее также «детективной», или «мистической», или «невыдуманной».

Сборник рассказов московского писателя Сергея Триумфова включает страстные лирические миниатюры, пронзительные и яркие психологические истории и своеобразные фантазии-размышления на извечные темы человеческого бытия.

Книга прозы Александра Попова (директора челябинского физико-математического лицея №31) «Судный день» – это своего рода хроника борьбы и отчаяния, составленная человеком, прижатым к стенке бездушной системой. Это «хождения по мукам» души измученной, но не сломленной и не потерявшей главных своих достоинств: умения смеяться и радоваться, тонуть в тишине и касаться мира – глазами ребенка.

Роберто Бартини - человек-загадка. Кем он был - гениальным ученым, на века опередившим свое время, мыслителем от науки, оккультным учителем? Этот материал - только краткое введение в судьбу "красного барона".

"Люди спрашивают меня, как оставаться активным. Это очень просто. Считайте в уме ваши достижения и мечты. Если ваших мечтаний больше, чем достижений – значит, вы все еще молоды. Если наоборот – вы стары..."

"Отец Александр [Мень] видел, что каждый миг жизни есть чудо, каждое несчастье – священно, каждая боль – путь в бессмертие. А тем более цветок или дерево – разве не чудо Божье? Он говорил: если вам плохо, пойдите к лесу или роще, возьмите в руку ветку и так постойте. Только не забывайте, что это не просто ветка, а рука помощи, вам протянутая, живая и надежная..."

"Всего Капица написал Сталину 49 писем! Сталин не отвечал, но когда Капица, не понимая такой невоспитанности, перестал ему писать, Маленков позвонил Капице и сказал: «Почему вы не пишете Сталину, он ждет новых писем». И переписка (односторонняя) возобновилась".

"Через цвет происходит таинственное воздействие на душу человека. Есть святые тайны - тайны прекрасного. Понять, что такое цвет картины, почувствовать цвет – все равно, что постигнуть тайну красоты".

"...Ненависть, если и объединяет народ, то на очень короткое время, но потом она народ разобщает еще больше. Неужели мы будем патриотами только из-за того, что мы кого-то ненавидим?"

"Внутреннее горение. Отказ от комфорта материального и духовного, мучительный поиск ответов на неразрешимые вопросы… Где все это в современном мире? Наше собственное «я» закрывает от нас высшее начало. Ведь мы должны быть свободными во всех своих проявлениях. Долой стеснительность!.."

"В 1944 году по Алма-Ате стали ходить слухи о каком-то полудиком старике — не то гноме, не то колдуне, — который живет на окраине города, в земле, питается корнями, собирает лесные пни и из этих пней делает удивительные фигуры. Дети, которые в это военное время безнадзорно шныряли по пустырям и городским пригородам, рассказывали, что эти деревянные фигуры по-настоящему плачут и по-настоящему смеются…"

"Для Beatles, как и для всех остальных в то время, жизнь была в основном черно-белой. Я могу сказать, что ходил в школу, напоминавшую Диккенса. Когда я вспоминаю то время, я вижу всё черно-белым. Помню, как зимой ходил в коротких штанах, а колючий ветер терзал мои замерзшие коленки. Сейчас я сижу в жарком Лос-Анджелесе, и кажется, что это было 6000 лет назад".

"В мире всегда были и есть, я бы сказал так, люди этического действия – и люди корыстного действия. Однажды, изучая материалы по истории Челябы, я задумался и провел это разделение. Любопытно, что в памяти потомков, сквозь время остаются первые. Просто потому, что их действия – не от них только, они в унисон с этикой как порядком. А этический порядок – он и социум хранит, соответственно, социумом помнится".

"Я не турист. Турист верит гидам и путеводителям… А путешественник - это другая категория. Во-первых, ты никуда не спешишь. Приходишь на новое место, можешь осмотреться, пожить какое-то время, поговорить с людьми. Для меня общение по душам – это самое ценное в путешествии".

"В целом мире нет ничего больше кончика осенней паутинки, а великая гора Тайшань мала. Никто не прожил больше умершего младенца, а Пэнцзу умер в юном возрасте. Небо и Земля живут вместе со мной, вся тьма вещей составляет со мной одно".

"Я про Маленького принца всю жизнь думал. Ну не мог я его не снять! Были моменты, когда мальчики уставали, я злился, убеждал, уговаривал, потом ехал один на площадку и снимал пейзажи. Возможно, это одержимость..."

"Невероятная активность Запада во всем происходящем не имеет ничего общего ни со стремлением защищать права человека на Украине, ни с благородным желанием помочь «бедным украинцам», ни с заботой о сохранении целостности Украины. Она имеет отношение к геополитическим стратегическим интересам. И действия России – на мой взгляд – вовсе не продиктованы стремлением «защитить русских, украинцев и крымских татар», а продиктованы все тем же самым: геополитическими и национальными интересами".